— Дульгецию? Я?!
Душа, нуждающаяся в очищении, ухнула в пятки. Она бы и дальше забилась, но дальше было некуда. Вит сразу припомнил, как фратер Августин вкручивал эту самую дульгецию дядьке Штефану. Но дядька Штефан — умный. Отказался. Не удалось монаху мельника на сковородку загнать.
Так нешто Вит дурнее?!
— Не, не надо мне дульгеции! — отчаянно замотал головой мальчишка. — Я лучше вам, святой отец… как на духу! Вы мне грехи отпустите, и ладно. А дульгецию себе оставьте. Зачем мне к чертям в пекло?! Не хочу я!
— Выслушай меня, малыш, — Душегуб говорил тихо, вкрадчиво (…бесстрастный свет луны сочится сквозь туман…) ; слова его вязали паутиной, крепко-накрепко. — Чтобы стать здоровым, сделаться настоящим Витольдом, тебе требуется испытание. Иначе навсегда останешься больным мальчиком. Ты уже большой, Витольд. Умеешь терпеть боль, страдания. Тебя ведь больно били сегодня?
Вит угрюмо набычился:
— Больно.
— Но ты же не плакал? не жаловался? Ты терпел. Даже улыбался потом.
— А что, без вашей дульгеции никак?
Никак. Решайся! Мужчина ты или тряпка?! Если святой отец выдержал — и ты выдержишь.
— Так у святого отца небось грехов-то — с комариный чих! Он же святой! Его черти на пуховых перинах медом кормили! — Вит вдруг нашел выход. — Да и денег у меня нету, дульгеции покупать!
— Ошибаешься. Фратер Августин не родился монахом. Его грехи против твоих много больше весили. А деньги найдутся, не тревожься. Я ведь твой опекун, Витольд. По закону. Вот и куплю у святого отца тебе индульгенцию.
Мейстер Филипп полез в кошель. Вынул свернутую в тонкую трубку грамоту. Развернул, показал цистерцианцу. Увидев подпись Жюстины, монах кивнул, уверясь в законности опекунства — подделывать подпись Душегуб не стал бы.
«Отвертишься у них, у хитрюг, — обреченно подумал Вит, следя за взрослыми. — Придется на сковородку… мамка карасей, помню, жарила!..»
— Ладно. Чего там! Однова живем… Давайте, святой отец, вашу дульгецию. Буду мучиться.
— Не торопись, сын мой. Успеешь еще. Ночь впереди долгая. Сначала исповедайся — глядишь, и мучиться особо не придется.
— Ага, не придется! А за мытаря убитого?!
— О чем ты, сын мой?
Мейстер Филипп поднялся с табурета.
— Кажется, я здесь лишний.
— Кажется, я здесь лишний. У вас уже исповедь началась…
LXI
— …скажи, сын мой: вольно или невольно совершил ты сей грех?
Вообще-то исповедь следовало проводить иначе. Но слушает не исповедник, а Господь. Монах чувствовал: мальчику надо помочь. Иначе замкнется, станет казнить себя за то, в чем нет его вины, а настоящих проступках и не вспомнит.
— Я… я не знаю…
— Желал ли ты смерти мытарю?
— Что вы, святой отец! Вырывался я… страшно мне было: они смеялись — бунтовщик! на кол!..
— Это невольный грех, сын мой. Он не столь тяжек. Раскаиваешься ли в содеянном?
— Ага, святой отец. Каюсь. Больше не буду.
Прозвучало фальшиво. Но монах сделал вид, что не заметил этого.
— Хорошо, сын мой. Рассказывай дальше.
— Я еще стражнику одному пальцы сломал. Тоже нечаянно… А раз мы с Пузатым Кристом дорогу веревкой перетянули. Это уже нарочно. Чтоб люди падали. Потом… яблоки у Адама Шлоссерга воровал. Часто. Плетень тетке Неле сломал. А еще…
Рассказывать, как хотел в разбойники податься? Ну его. Мало ли чего хотел! Не подался ведь… А что на Дне жил, вместе с ворами — так то они воры, а не Вит. Их пускай и жарят, когда срок придет.
— …это все, сын мой? Тебе не в чем больше каяться?
— Не-а, святой отец.
— Именем Господа нашего отпускаю тебе грехи твои, сын мой. Иди и не греши боле.
— Спасибо, святой отец! Так я теперь что, навроде младенчика?
— А сам как думаешь, младенчик?
Вит прислушался к себе. Зачем-то оглядел келью. По углам, где копилась тьма, прячась от свечного огонька, колыхались таинственные тени. Может, это и есть отпущенные на волю грехи? Тогда свечу точно гасить нельзя — еще вернутся, гады!..
— Вроде полегчало… Только не до конца.
— Вот для этого и нужна индульгенция. Дабы все, что осталось, в чем ты не сумел до конца раскаяться, своими страданьями искупить.
— На сковородке?
— Уверяю тебя, сын мой: нет там никаких сковородок. И чертей нет. Один ты там будешь.
— А кто ж меня тогда мучить станет?
— Ты сам.
— А… ну если сам, тогда ладно. Тогда я согласен.
— Ты действительно хочешь искупить грехи свои до конца?
Вит задумался. Это что же получается? Помучает он во сне сам себя, а проснется совсем без грехов? Праведником проснется? И можно сразу в рай? Ну, в рай ему, конечно, рано, но праведником стать — тоже неплохо. Да и мейстер Филипп говорит: без того болячки вернутся.
— Хочу, святой отец.
— Хорошо, сын мой. Вот тебе индульгенция. Из походной сумы монаха явился туго скрученный свиток, перевязанный шелковым шнурком.
Качнулся ярко-красный сургуч печати.
— О плате не беспокойся. Ты слышал: твой законный опекун берет расходы на себя. Ложись спать; индульгенцию положи под подушку. А засыпая, думай о грехах и искупленье. Если муки покажутся тебе чрезмерными — только пожелай проснуться, и очнешься здесь, в келье. Тогда можешь передохнуть и попытаться еще раз. Стерпишь до конца — утром под подушкой найдешь горсть пепла. Значит, отныне чист ты пред Всевышним.
Вит очень серьезно кивнул.
Стерпишь до конца — утром под подушкой найдешь горсть пепла. Значит, отныне чист ты пред Всевышним.
Вит очень серьезно кивнул. С опаской, готовый в любой миг отдернуть руку обратно, потянулся к индульгенции.
Словно гадюку взять собирался.
LXII
Эту ночь фратер Августин спал плохо. Нет, его не мучили кошмары: малыш, одолеваемый адскими муками. Очищенье — благодать Господня. Служитель церкви, продавая индульгенции, несет в мир добро, только добро и ничего, кроме добра. Также цистерцианец не кричал на удивительном языке, лишь похожем на человеческий, как это случалось с другими переводчиками. Просто долго ворочался, снедаемый дурными предчувствиями. Жгучая смесь ожидания, беспокойства, волнения — и беспричинный, неясный страх, бродящий в темных закоулках рассудка…
В сон упал лишь на рассвете. Как в обморок. Когда утром его разбудил стук в дверь кельи — смятение души никуда не исчезло. Сидело рядом, на краю ложа.
— Заходите! — крикнул монах, впотьмах нашаривая рясу.
Он ожидал увидеть мейстера Филиппа или Вита. Однако вместо них в низкую дверь, горбясь, протиснулся Костя Новоторжанин. В руке новгородца горел фонарь, закрытый колпаком из стекла.
— Здрав будь, отче. Извиняй, что раненько… День нынче такой. Одевайся, пойдем. По дороге расскажешь: что тебе потребно, дабы злато плавить.
Сегодня в богадельне царила особенная, торжественная тишина. Даже гул шагов не мог ее потревожить, угасая и теряясь в благоговейном молчании обители. То, что они идут в базилику, монах даже не понял — почувствовал сразу, едва выбрался из кельи. Жаль было нарушать покой древнего камня, оглашая коридоры звуком собственного голоса. Но — пришлось.
— Мне потребуется переносной горн.
— Уже озаботились. У нас Пелгусий пару лет в кузне молотом махал. Он и присоветовал.
Вышли во двор. Прячась за скалами, солнце едва-едва «тронуло крыши строений, любовно позолотило купола базилики и капитула. Плиты двора все еще утопали в тени. Очертания казались волшебными, четкими, точеными. Прозрачный воздух звенел, искрясь свежестью.





