— Уходите! — это слово произнесли одновременно двое: Стоголовый и Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби.
— Эй, твое шахское? Может, их тово… копьецом? — громко зашептал на ухо поэту Худайбег, ссаживая на землю мага.
Убивать не хотелось. Но есть ли иной выход? Поэт прикинул возможности обеих сторон. «Нет, не осилим, — пришел он к малоутешительному выводу. — А если и осилим, то кого-то потеряем. Меня эти красавцы не тронут, зато остальных…»
Мостить дорогу из Мазандерана трупами друзей?! У шаха не бывает друзей! Не бывает?! Врешь, Гургин, врешь, Баркук-Харзиец! Вот они, мои друзья, стоят рядом со мной! И я не дам им лечь в могилы ради моих прихотей! Я — плохой шах?.. да, плохой. Никудышный. Златой Овен ошибся в выборе. Настоящий Кей-Бахрам фарр-ла-Кабир послал бы любого на смерть, не задумываясь! Но почему же я тогда молчу?! Ведь Худайбег сейчас решит, что я согласен, и…
Уже решил!
Горло сковал спазм, челюсти окостенели, не желая раздвигаться, язык намертво присох к небу, рождая лишь дурацкое блеянье.
Грудь вздымалась все чаще, воздуха не хватало — какой там крик, продышаться бы всласть… всласть… всласть… власть!
Не встававший на колени — стану ль ждать чужих молений? Не прощавший оскорблений — буду ль гордыми прощен?! Тот, в чьем сердце — ад пустыни, в море бедствий не остынет, раскаленная гордыня служит сильному плащом!..
— Назад, Дэв! Назад!
Хриплый рык отшвырнул прочь Худайбега, уже готового броситься на Стоголового.
— Назад, я сказал! Не трогать их! Уходим…
Горло жгло, как если бы оно отведало расплавленного олова: смертельно. Проклятый баран, проклятый фарр проклятой страны — что же вы все со мной делаете?!!
Ведь еще немного… е рабб!
* * *
— …Хочешь, я почитаю тебе стихи?
— Стихи? — восторг и удивление вспыхивают в ее голосе, переливаются искристым серебром на солнце. — Конечно, хочу! А что это такое — стихи?
— Если б я знал это сам, Фарангис!.. тем паче я никогда не был силен в любовной лирике…
Слова пришли сами.
— Ты стоишь передо мною, схожа с полною луною,
С долгожданною весною — я молчу, немея.
Дар судьбы, динар случайный, ветра поцелуй прощальный,
Отблеск вечности печальный — я молчу, не смея.
Пусть полны глаза слезами, где упрек безмолвный замер —
Я молчу, и мне терзает душу жало змея.
Заперта моя темница, и напрасно воля мнится —
Не прорваться, не пробиться… О, молчу в тюрьме я!
Ты стоишь передо мною покоренною страною —
Укрощенным сатаною мучаюсь во тьме я!
Отвернись, уйди, исчезни, дай опять привыкнуть к бездне,
Где здоровье — вид болезни, лук стрелы прямее,
Блуд невинностью зовется, бойня — честью полководца…
Пусть на части сердце рвется — я молчу. Я медлю.
— …это стихи? — Фарангис очень осторожно погладила поэта по плечу. — Твои стихи?
— Увы, мои. Я же говорю: лирика мне не дается.
— Ты все равно уйдешь, — неожиданно звякнуло серебро. — Я знаю. И никакой Стоголовый тебя не удержит. И я не удержу…
Тишина.
— Если бы ты знала, девочка… Ты держишь меня тут куда сильнее, чем дюжина Стоголовых! Да, я уйду. Рано или поздно. Но пока я здесь, с тобой, и к чему жить будущим?! Хочешь еще стихов? Веселых, как ветер над рекой? Буйных, как табун в степи?! Хочешь?!
— Да!..
— Тогда слушай…
5
— …Есть другой Ал-Ребат, точно есть! Чувствую я его! — бормотал себе под нос Гургин, резво перебирая ногами и бросая по сторонам короткие острые взгляды — словно ножами швырялся.
Волоски на знаменитой бородавке мага воинственно топорщились.
— А ты, Худайбег, тоже чуешь? — интересовался Абу-т-Тайиб. Все-таки, одна голова, пускай хирбедова — хорошо; а две, особенно когда вторая — Дэвова, с его нюхом на Ал-Ребаты — куда как лучше!
— Чую, твое шахское, чую, — отвечал в сотый раз Худайбег. — Куда надо идем, это уж точно!
Торчали из расщелин сухие руки корней, не нашедших опоры, словно лапы добровольных тюремщиков: стой! ухвачу! сволоку в пропасть! Обломки скал псами бросались под ноги, грозно выл ветер, налетая сбоку и норовя ударить, больно зацепить крылом, сбить дыхание — казалось, сами горы не желают выпускать беглецов из своей утробы.
— Куда надо идем, это уж точно!
Торчали из расщелин сухие руки корней, не нашедших опоры, словно лапы добровольных тюремщиков: стой! ухвачу! сволоку в пропасть! Обломки скал псами бросались под ноги, грозно выл ветер, налетая сбоку и норовя ударить, больно зацепить крылом, сбить дыхание — казалось, сами горы не желают выпускать беглецов из своей утробы.
Но они шли.
Осыпи, предательские откосы текут реками щебня, тропа петляет, двоится, троится, издеваясь — но две шахских собаки, большая и маленькая, безошибочно отыскивают путь в горном лабиринте, углубляясь все дальше и дальше в каменный хаос, уходя, уходя прочь от Мазандерана!
Абу-т-Тайиб едва не убил себя за подлую мысль о «шахских собаках»; и еще долго брел, стараясь не думать вовсе ни о чем.
Гургин резко останавливается, и ойкает Утба, едва не сбив с ног старого хирбеда.
— Удача, мой шах, — скупая улыбка мага похожа на милостыню скряги. — Этот Ал-Ребат — не в скале. Вот он, перед нами.
— Угу, — согласно кивает Дэв.
И даже Нахид бурчит невнятицу, тыча перед собой мосластым пальцем.