Абу-т-Тайиб боялся признаться самому себе: то существо, которое молча вставало внутри его рассудка, расправляя шипастые крылья — оно было готово испытать терпение кабирцев великим испытанием.
Он никогда не был излишне мягок, Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби, но эти люди вокруг… они не люди!
И значит, можно все.
Кто дерзнет разгадывать помыслы Вседержителя? — а он, бродяга-певец, не хочет быть живым божеством, не хочет даже не потому, что большего кощунства трудно и придумать…
Вы даете мне все, и когда я роняю поданное, вы нагибаетесь, чтобы вновь подать мне — все.
Спасибо, не надо.
Я возьму сам.
4
— …а ежели я тебя, не спросясь, копьецом ширну?
— Слушай, человек-гора, совсем башку крысы выели?! Сказано тебе: вон иди… шах почивать изволят!
— Нет, ты ответь мне, хургова твоя рожа: а ежели я все-таки копьецом — и пройду?
Смех.
— Пройдет он… Одна половинка пройдет, зато другая здесь останется! Видал секирку? Она таким речистым живо укорот дает…
— Ох, хург, не будь я посол… Тоже мне, караул-беги выискался, держи-хватай!
— Он посол! Сходи к озеру, на харю свою глянь, посол! Бараний мосол! Оглоблю вместо копья приспособил и туда же!
— Ох, сдается мне, хург, ты меня обидеть норовишь…
— Эй, там! — рявкнул Абу-т-Тайиб, еще не до конца покинув равнины сновидений. — Заткнулись бы, что ли?
— Твое шахское! — радостно возопили из-за полога, да так, что у поэта мигом заложило уши. — Я тебя спасать иду, а этот пустосмех дорогу загораживает! Ты мне прямо скажи, твое шахское: ширять его копьецом или погодить маленько?
— Дэв? — подскочив на груде стеганых одеял, которую хурги именовали курпачой, Абу-т-Тайиб спешно принялся натягивать шаровары.
Ноги никак не хотели попадать в штанины, о кушаке и вовсе забылось в горячке, но через минуту голый по пояс шах Кабира уже стремглав вылетел наружу.
Врезавшись в широкую и горячую скалу, на поверку оказавшуюся Дэвовой грудью.
— Ты, шахское твое, брось мотаться-то паленым зайцем! — буркнул сотник-разбойник, мигом срывая с себя плащ и заботливо укутывая им поэта. — С утреца ветрено, не ровен час, прохватит тебя… а плен — не мамка! Ослаб, чай?!
Рядом смеялся Утба, опершись на свою неизменную секиру.
Абу-т-Тайиб отстранился от могучего юз-баши и принялся разглядывать пришельца. За истекшие дни Худайбег, казалось, стал еще больше: подрос, заматерел, обзавелся брюхом площадного борца-пахлавана — что, впрочем, не делало его малоподвижным. Удивляло еще и другое: чудовищно волосатая грудь, выпиравшая из-под распахнутого чекменя. Прямо чащоба дремучая; давным-давно в Куфе один невольник-саклаб рассказывал поэту о таких чащобах в его родной сторонке. Да и лоб юз-баши выпятился несуразно, брови нависли горными утесами, ероша поросль можжевельника и аргавана: а под утесами зияли два небесных колодца.
Глаза Дэва, лучившиеся искренней заботой.
— Мой шах, позволь рабу задать вопрос! — веселый Утба крутанул секиру, брызнув зайчиками с полулунного лезвия. — Это твой шут? И дозволена ли для меня его жидкая кровь?
— Да уж не жиже твоей, — проворчал Дэв, вполоборота скосясь на нахала. — Слышь, твое шахское, может, мне в нем дырок понаделать? Или башку отвернуть, как куренку? Ишь, выдумал: шут…
Абу-т-Тайиб повернулся сразу к обоим задирам и посмотрел сперва в одни голубые глаза, а потом в другие, такие же голубые.
Смешливые огоньки боевого безумия мало-помалу зажигались в первых; забота во вторых исподволь сменялась тихой безмятежностью пропасти, где крик — и тот тонет без следа.
— Прекратить свару! И любить друг друга, как меня самого! — строго приказал поэт. Гоня шальную мысль: если правы Гургин и султан, то окажись на месте этих двоих люди с глазами карими, черными или какими иными, приказа вовсе не потребовалось бы. С полузвука уловили бы, вникли, расстарались… возлюбили бы не за страх, а за совесть!
Нагая девица у обочины шахской дороги.
Гоня шальную мысль: если правы Гургин и султан, то окажись на месте этих двоих люди с глазами карими, черными или какими иными, приказа вовсе не потребовалось бы. С полузвука уловили бы, вникли, расстарались… возлюбили бы не за страх, а за совесть!
Нагая девица у обочины шахской дороги.
Плачущий Суришар.
Отрубленная рука Омара Резчика.
Кланяющиеся хурги, чьи становища он жег; и безнаказанность в бою.
Эти двое, «небоглазые» изгои, чья жизнь была безрассудно выкуплена у пекла им, Абу-т-Тайибом аль-Мутанабби — их сопротивление его приказу было стократ дороже любого послушания.
И свершилось: страшное веселье стало покидать голубизну взгляда Утбы Абу-Язана, а затем сомкнулась пропасть взора Худайбега аль-Ширвани по кличке Дэв.
Неохотно, не до конца — и все же, все же, все же…
Где ты, дерзкая ослушница Нахид-хирбеди?
Почему не рядом?
Почему?!
* * *
Уже готовясь к отъезду — маг Гургин в качестве главы посольства превзойдет самого себя, а султан Баркук отпустит пленного с почестями и без выкупа — Абу-т-Тайиб вспомнит россказни слепца о «пятнадцатилетнем курбаши».
И напрямик спросит у Дэва:
— Сколько тебе лет?
Могучий юз-баши задумается, неуверенно трижды покажет шаху растопыренную пятерню, а потом еще один согнутый палец.