И вот она смеется над нами — да как смеется! Я слышу ее веселый, мелодичный смех, звучащий в его студии, под открытым окном которой я стою, ревниво прислушиваясь.
— В уме ли вы! Меня — ах, это невероятно, меня — в образе Богоматери! воскликнула она и снова засмеялась. — Погодите-ка, я вам покажу другой свой портрет — картину, которую я сама написала, — вы должны мне ее скопировать.
У окна мелькнула ее голова, вспыхнув на солнце огнем.
— Григорий!
Я взбегаю по лестнице — мимо галереи — в мастерскую.
— Проводи его в ванную, — приказала мне Ванда, сама поспешно выбегая.
Через несколько секунд Ванда спустилась с лестницы, одетая в один только соболий плащ, с хлыстом в руках, — и растянулась, как тогда, на бархатных подушках. Я лег у ее ног, и она поставила свою ногу на меня, а правая рука ее играла хлыстом.
— Посмотри на меня, — сказала она мне, — своим глубоким фанатичным взглядом — вот так — так хорошо.
Художник страшно побледнел. Он пожирал эту сцену своими прекрасными мечтательными голубыми глазами, губы его приоткрылись, но не издали ни звука.
— Ну, и как вам нравится эта картина?
— Да — такой я вас и напишу, — проговорил немец. Но это, собственно, была никакая не речь, а лишь красноречивый стон, рыдание больной, смертельно больной души.
Рисунок углем окончен, набросаны очертания голов, тел. В нескольких смелых штрихах уже вырисовывается ее дьявольский лик, в зеленых глазах сверкает жизнь.
Ванда стоит перед полотном, скрестив руки на груди.
— Картина будет, как большинство картин венецианской школы, портретом и историей в одно и то же время,
— объясняет художник, снова бледный, как смерть.
— А как вы ее назовете? — спросила она. — Но что это с вами, вы больны?
— Мне страшно… — сказал он, пожирая глазами красавицу в мехах. Поговорим, однако, о картине.
— Да, поговорим о картине.
— Я представляю себе богиню любви, снизошедшую с Олимпа к смертному на современную землю.
Поговорим, однако, о картине.
— Да, поговорим о картине.
— Я представляю себе богиню любви, снизошедшую с Олимпа к смертному на современную землю. Она мерзнет и старается согреть свое божественное тело в широких темных мехах и ноги — на коленях у возлюбленного. Я представляю себе любимца прекрасной деспотицы, хлещущей своего раба, когда она устанет целовать его,- а он тем безумнее любит ее, чем больше она топчет его ногами, — и вот, я назову картину «Венера в мехах».
Художник пишет медленно. Но тем быстрее растет его страсть. Боюсь, он кончит тем, что лишит себя жизни. Она играет им, задает ему загадки, а он не может их разрешить и чувствует, что кровь его сочится из него, — она же всем этим забавляется.
Во время сеанса она лакомится конфетами, скатывает из бумаги шарики и бросается ими в него.
— Меня радует, что вы так хорошо настроены, милостивая государыня, говорит художник, — но ваше лицо совершенно потеряло то выражение, которое мне нужно для моей картины.
— То выражение, которое вам нужно для вашей картины? — повторяет она, улыбаясь. — Потерпите минутку.
Она выпрямляется во весь рост и наносит мне удар хлыстом. Художник в оцепенении смотрит на нее, лицо его выражает детское изумление и смесь отвращения с восхищением.
И с каждым наносимым мне ударом лицо Ванды все больше и больше принимает тот жестокий и издевательский характер, который приводит меня в такой жуткий восторг.
— Теперь у меня то выражение, которое вам нужно для вашей картины?
Художник в смятении опускает глаза перед холодным блеском ее глаз.
— Выражение то… — запинается он, — только я не могу теперь писать…
— Как? — насмешливо говорит Ванда. — Может быть, я могу вам помочь?
— Да! — вскрикивает немец, как безумный. — Ударьте и меня!
— О, с удовольствием! — отвечает она, пожимая плечами. — Но если я хлестну, то хлестну всерьез.
— Забейте меня насмерть!
— Так вы дадите мне связать вас? — улыбаясь, спрашивает Ванда.
— Да… — стонет он.
Ванда вышла на минутку и вернулась с веревками в руках.
— Итак — есть ли еще в вас мужество отдаться на гнев и милость в руки Венеры в мехах, прекрасной де-спотицы? — заговорила она насмешливо.
— Вяжите меня, — глухо ответил художник.
Ванда связала ему руки за спиной, продела одну веревку под руки, другую вокруг талии и привязала его так к оконной перекладине, потом откинула плащ, схватила хлыст и подошла к нему.
Для меня эта сцена была полна неописуемого, устрашающего очарования. Я чувствовал удары своего сердца, когда она вытянула руку для первого удара, замахнулась, хлыст со свистом прорезал воздух, и он слегка вздрогнул под ударом, и потом, когда она с полураскрытым ртом — так что зубы ее сверкали между ярко-красными губами — наносила удар за ударом, а он смотрел на нее своими трогательными голубыми глазами, словно моля о пощаде, — я не в силах этого описать.
Она теперь позирует ему одна. Он работает над ее головой.
Меня она поместила в соседней комнате за тяжелой дверной портьерой, где меня видно не было, но я видел все.
Что же она только думает?
Боится она его? Совсем она его уже с ума свела? Или это задумано как новая пытка для меня? У меня дрожат колени.
Они беседуют. Он так сильно понизил голос, что я не могу ничего разобрать, и она отвечает так же. Что это значит? Нет ли между ними какого-то соглашения?