В Вене, где она останавливается, чтобы сделать кое-какие покупки и, прежде всего, накупить множество великолепных туалетов, она продолжает обращаться со мной, как со своим слугой. Я следую за ней на почтительном расстоянии в десять шагов; она протягивает мне, не удостаивая ни единым приветливым взглядом, всякие пакеты, и под конец заставляет меня, нагруженного как осла, пыхтеть под их тяжестью.
Перед отъездом она отбирает у меня все мои костюмы, чтобы раздать их кельнерам отеля, и приказывает мне облачиться в ее ливрею, краковяцкий костюм ее цветов — светло-голубого с красным отворотом — и в четырехугольную красную шапочку, украшенную павлиньими перьями, которая мне очень даже идет.
На серебряных пуговицах — ее герб. У меня такое чувство, словно меня продали или я заложил душу дьяволу.
Мой прекрасный дьявол везет меня из Вены во Флоренцию. Вместо белых как лен Мазуров и сальноволосых евреев, мое общество теперь составляют курчавые contadini, красавец сержант первого итальянского гренадерского полка и бедный немецкий художник. Табачный дым пахнет теперь не луком, а салями и сыром.
Снова наступила ночь. Я мучаюсь, лежа на своей деревянной скамье, руки и ноги у меня словно перебиты.
Но вся эта история все же поэтична: вокруг мерцают звезды, у сержанта лицо, как у Аполлона Бельведерского, а немец-художник поет прелестную немецкую песню:
Сгущаясь, тени будят
Одну звезду, другую,
И жарким дуновеньем
Сквозь ночь плывет тoмленье
По морю сновиденье
Без отдыха ведет
Корабль, моя душа
К твоей душе плывет.
Я лежу и думаю о красавице, уснувшей по-царски спокойным сном в своих мягких мехах.
Флоренция! Шум, крики, назойливые facchini и фиакры. Ванда подзывает один из экипажей, а носильщиков прогоняет.
— Зачем же мне был бы слуга? — говорит она. — Григорий, — вот квитанция — получи багаж!
Она закутывается в свою меховую шубку и спокойно усаживается в экипаж, покуда я один за другим втаскиваю в него ее тяжелые чемоданы. Под тяжестью последнего я спотыкаюсь, но стоящий поблизости карабинер с интеллигентным лицом помогает мне. Она смеется.
— Этот должен быть тяжелехонек, — сказала она, — потому что в нем все мои меха.
Я вскарабкиваюсь на козлы и вытираю со лба прозрачные капли. Она называет извозчику гостиницу, тот погоняет свою лошадь. Через несколько минут мы останавливаемся перед ярко освещенным подъездом.
— Комнаты есть? — спрашивает она портье.
— Да, мадам.
— Две для меня, одну для моего человека — все с печами.
— Две элегантных комнаты, мадам, обе с каминами, к вашим услугам, откликнулся подбежавший номерной, а для слуги есть одна свободная без печи.
— Покажите мне их.
Осмотрев комнаты, она коротко роняет:
— Хорошо, я их беру. Только живо затопите. Человек может спать и в нетопленой. Я только взглянул на нее.
— Принеси наверх чемоданы, Григорий, — приказала она, не обращая внимания на мой взгляд. — Я пока переоденусь и сойду в столовую. Потом можешь и себе взять чего-нибудь на ужин.
Она выходит в смежную комнату, а я втаскиваю снизу чемоданы, помогаю номерному затопить камин в ее спальне, пока он делает попытки расспросить меня на скверном французском о моей «госпоже», и с безмолвной ненавистью смотрю некоторое время на пылающий в камине огонь, на душистую белую постель под пологом, на ковры, которыми устлан пол. Затем я спускаюсь по лестнице, усталый и голодный, и требую чего-нибудь поесть. Добродушный кельнер, оказавшийся австрийским солдатом и изо всех сил старавшийся занимать меня разговором по-немецки, провожает меня в столовую и обслуживает меня. Только я, после тридцатишестичасовой голодовки, сделал первый освежающий глоток и подцепил вилкой кусок горячей пищи, она вошла в столовую.
Я поднимаюсь.
— Как же вы меня приводите в столовую, в которой ест мой человек? набрасывается она на номерного, вся пылая гневом, и, резко повернувшись, выходит вон.
Я тем временем благодарю бога за то, что могу, по крайней мере, спокойно продолжить свою трапезу. Покончив с ней, я поднимаюсь на пятый этаж в свою комнату, в которой уже стоит мой маленький чемодан и горит грязная масляная лампочка. Узкая комната без камина, без окон, с маленьким отверстием для притока воздуха. Если бы не собачий холод, она напомнила бы мне венецианские Свинцовые камеры. Я не могу не рассмеяться невольно в голос, так что громкий отзвук моего собственного смеха меня пугает.
Вдруг дверь распахивается, и номерной восклицает с театральным, чисто итальянским жестом:
— Подите тотчас же к вашей госпоже, приказано сию минуту!
Я беру свою фуражку, спотыкаясь, сбегаю вниз по ступеням, благополучно подхожу к ее двери и стучусь:
— Войдите.
Я вхожу, закрываю за собой дверь и останавливаюсь на пороге.
Ванда уютно устроилась на красном бархатном диванчике в неглиже из белого муслина с кружевами, положив ноги на подушку из такого же материала и набросив на плечи тот же меховой плащ, в котором она в первый раз явилась мне в образе богини любви.
Желтые огни свечей в подсвечниках, стоявших на трюмо, и их отражение в огромном зеркале в соединении с красным пламенем камина давали дивную игру света на зеленом бархате, на темно-коричневом соболе плаща, на белой, гладко натянутой коже и на огненно-рыжих волосах прекрасной женщины, обратившей ко мне свое ясное, но холодное лицо и остановившей на мне свои холодные зеленые глаза.