Обычная в таких случаях ребячья гордость и похвальба слышалась разве у многолошадных да углежогов, остальные говорили невесело, иногда даже с пренебрежительной усмешкой, повторяя, очевидно, оценку взрослых в своих семьях.
В Полевском того времени, и верно, полудикую тяжелую, но относительно сытую жизнь вели лишь семьи, которые из поколения в поколение занимались углежжением. Обычно это были многолюдные и многолошадные семьи, которые большую часть времени жили в лесу. Летом до белых комаров заготовляли сено, и в остальное время года для всех было много работы по заготовке плахи, по укладке и засыпке куч. В работах принимали участие и женщины, и подростки. Слова: куренная наша работа, из жигалей мы — означали не только профессию отца, но указывали и на личное участие в этой наследственной работе. Впрочем, далеко не все подростки хвалились этой работой, чаще жаловались:
— Кожа к костям присохнет, как из куреня воротишься. Заморил нас всех дедушко. Ему бы только работай, а похлебать одной поземины, да и то не досыта. А ему одно далось: Робь, не ленись! Урежу вот бадогом-то! Не погляжу на отца с матерью!
Положение подростков и особенно, молодых женщин, которых таскали в лес с пеленишными ребятами, было, действительно, крайне тяжелое, и только суровая власть старшего в семье могла удержать от распада эти семейные коллективы углежогов.
О положении наемных рабочих — хоть редко, а все-таки это бывало — едва ли надо говорить. Таким горемыкам приходилось жить впроголодь, в самых первобытных условиях и ворочать во-всю, а плату тут ужать умели.
Жили углежоги своей особой, замкнутой жизнью, знались и роднились преимущественно с такими же углежогами. Да надо сказать, что и девушки со стороны редко по доброй воле выходили замуж в семьи таких углежогов, — на каторжную куренную работу.
С одним из подобных семейств мы приходились в родстве, и мне изредка случалось видеть вблизи их домашнюю жизнь. Дом был довольно просторный, с горницей, через сени. Горницей, однако, не пользовались. Там даже печь не топили, чтоб ненароком не заглохло имущество в сундуках. С едой туда тоже нельзя было входить, — еще мышей приманишь! Пол был устлан половиками трех сортов (по числу невесток в семье), но сверх половиков были набросаны рогожи. В горнице стояли три кровати в полном уборе, но никто на них не спал, шкафы с посудой, которой никто не пользовался. и сундуки тремя горками. Все это было своего рода выставкой, показом, что живем не хуже добрых людей, единственной утехой женщин, которым пришлось жить в этом унылом доме.
Безвыездно жили в доме лишь старуха — мать хозяина — да его жена. Они управлялись по хозяйству, водились с малышами, которых еще нельзя было брать в курень, и пекли хлеб для работавших в курене. Раз или два в неделю, в зависимости от погодных условий, за хлебом приезжали. Тогда же ввозили какой-нибудь приварок: сушеную рыбу, крупу.
Когда вся семья собиралась домой, ютились в жилой избе, которая тогда становилась не лучше куренной землянки.
Непривычным казалось наблюдать в этом доме необыкновенную строгость. Не только малыши и женщины были запуганы, но и взрослые женатые сыновья со страхом поглядывали на отца, спрашиваясь у него даже в бытовых мелочах.
Старик был именно тот хозяин, который заморил всех на работе, чтоб в результате иметь необитаемую горницу с имуществом да полный двор скота.
Странно было, что этот суровый старик имел все-таки слабость. Ежегодно из своего конского поголовья он продавал одну или две лошади и покупал необъезженных степнячков. Может быть, и здесь был скопидомский расчет купить по круговой цене редкую лошадь, но старик сам объезжал новокупок и обращался с ними куда ласковее, чем со своими семейными. Этой слабостью порой спасались. Чтобы отвлечь внимание старика либо просто выжить его из избы, которая-нибудь из снох скажет:
— Тятенька, а Игренька-то ровно оберегает заднюю левую?
— Замолола! Кто тебя спросил? — цыкнет старик, но сейчас же спросит: — Кою, говоришь, оберегает? — и, получив ответ, сейчас же уходит к лошадям. Оттуда уж он не скоро вернется.
Кому нужно было поговорить со стариком, тот тоже начинал с лошадей. Старик оживлялся, находил много слов, и было удивительно, что этот грузный и довольно неуклюжий человек говорил не о возовой лошади, а о рысаке и виноходце. Однако стоило заговорить о деле, как старик переходил на скупые ответы: не знаем, подумать надо, не наше дело, нас не касаемо.
Строго ограниченный рамками своего хозяйства и работы уклад был обязателен и для всех членов семьи.
— На что ему много грамоты? Научился расписаться, и хватит. По нашему делу больше не требуется, — отвечал старик на просьбы оставить парнишку доучиться в школе.
— Цыть вы! — кричит он, если женщины заговорят о чужих делах.
— Ружье завести? А хлыстика не хочешь? Вытяну вот, так будешь помнить: охота — не работа, под старость куска не даст.
Даже обычных в каждом доме удочек у мальчуганов здесь не полагалось под тем предлогом, что рыбка линьки — потеряй деньки, а кто хомуты починять станет?