Несчастными называю я всех, у кого один только выбор: сделаться лютым зверем или лю-тым укротителем зверей, — у них не построил бы я шатра своего.
Несчастными называю я также и тех, кто всегда должен быть на страже, — противны они моему вкусу; все эти мытари и торгаши, короли и прочие охранители страны и лавок.
Поистине, я также основательно научился быть на страже, — но только на страже самого се-бя. И прежде всего научился я стоять, и ходить, и бегать, и прыгать, и лазить, и танцевать.
Ибо в том мое учение: кто хочет научиться летать, должен сперва научиться стоять, и хо-дить, и бегать, и лазить, и танцевать, — нельзя сразу научиться летать!
По веревочной лестнице научился я влезать во многие окна, проворно влезал я на высокие мачты: сидеть на высоких мачтах познания казалось мне немалым блаженством, —
— гореть малым огнем на высоких мачтах: хотя малым огнем, но большим утешением для севших на мель корабельщиков и для потерпевших кораблекрушение! —
Многими путями и способами дошел я до моей истины: не по одной лестнице поднимался я на высоту, откуда взор мой устремлялся в мою даль.
И всегда неохотно спрашивал я о дорогах — это всегда было противно моему вкусу! Я лучше сам вопрошал и испытывал дороги.
Испытывать и вопрошать было всем моим хождением — и поистине, даже отвечать надо научиться на этот вопрос! Но таков — мой вкус:
— ни хороший, ни дурной, но мой вкус, которого я не стыжусь и не прячу.
«Это — теперь мой путь, — а где же ваш?» — так отвечал я тем, кто спрашивал меня о «пути». Ибо пути вообще не существует!
Так говорил Заратустра.
О старых и новых скрижалях
1
— Здесь сижу я и жду; все старые, разбитые скрижали вокруг меня, а также новые, наполо-вину исписанные. Когда же настанет мой час?
— час моего нисхождения, захождения: ибо еще один раз хочу я пойти к людям.
Его жду я теперь: ибо сперва должны мне предшествовать знамения, что мой час настал, — именно, смеющийся лев со стаей голубей.
А пока говорю я сам с собою, как тот, у кого есть время. Никто не рассказывает мне ничего нового, — поэтому я рассказываю себе о самом себе. —
2
— Когда я пришел к людям, я нашел их застывшими в старом самомнении: всем им мнилось, что они давно уже знают, что для человека добро и что для него зло.
Старой утомительной вещью мнилась им всякая речь о добродетели, и, кто хотел спокойно спать, тот перед отходом ко сну говорил еще о «добре» и «зле».
Эту сонливость встряхнул я, когда стал учить: никто не знает еще, что добро и что зло, — если сам он не есть созидающий!
— Но созидающий — это тот, кто создает цель для человека и дает земле ее смысл и ее буду-щее: он впервые создает добро и зло для всех вещей.
И я велел им опрокинуть старые кафедры и все, на чем только восседало это старое само-мнение; я велел им смеяться над их великими учителями добродетели, над их святыми и поэтами, над их избавителями мира.
Над их мрачными мудрецами велел я смеяться им и над теми, кто когда-либо, как черное пугало, предостерегая, сидел на дереве жизни.
На краю их большой улицы гробниц сидел я вместе с падалью и ястребами — и я смеялся над всем прошлым их и гнилым, развалившимся блеском его.
Поистине, подобно проповедникам покаяния и безумцам, изрек я свой гнев на все их великое и малое — что все лучшее их так ничтожно, что все худшее их так ничтожно! — так смеялся я.
Мое стремление к мудрости так кричало и смеялось во мне, поистине, она рождена на горах, моя дикая мудрость! — моя великая, шумящая крыльями тоска.
И часто уносило оно меня вдаль, в высоту, среди смеха; тогда летел я, содрогаясь, как стре-ла, чрез опьяненный солнцем восторг:
— туда, в далекое будущее, которого не видала еще ни одна мечта, на юг более жаркий, чем когда-либо мечтали художники: туда, где боги, танцуя, стыдятся всяких одежд, —
— так говорю я в символах и, подобно поэтам, запинаюсь и бормочу: и поистине, я стыжусь, что еще должен быть поэтом! —
Туда, где всякое становление мнилось мне божественной пляской и шалостью, а мир — вы-пущенным на свободу, невзнузданным, убегающим обратно к самому себе, —
— как вечное бегство многих богов от себя самих и опять новое искание себя, как блаженное противоречие себе, новое внимание к себе и возвращение к себе многих богов.
И часто уносило оно меня вдаль, в высоту, среди смеха; тогда летел я, содрогаясь, как стре-ла, чрез опьяненный солнцем восторг:
— туда, в далекое будущее, которого не видала еще ни одна мечта, на юг более жаркий, чем когда-либо мечтали художники: туда, где боги, танцуя, стыдятся всяких одежд, —
— так говорю я в символах и, подобно поэтам, запинаюсь и бормочу: и поистине, я стыжусь, что еще должен быть поэтом! —
Туда, где всякое становление мнилось мне божественной пляской и шалостью, а мир — вы-пущенным на свободу, невзнузданным, убегающим обратно к самому себе, —
— как вечное бегство многих богов от себя самих и опять новое искание себя, как блаженное противоречие себе, новое внимание к себе и возвращение к себе многих богов. —
Где всякое время мнилось мне блаженной насмешкой над мгновениями, где необходимостью была сама свобода, блаженно игравшая с жалом свободы. —
Где снова нашел я своего старого демона и заклятого врага, духа тяжести, и все, что создал он: насилие, устав, необходимость, следствие, цель, волю, добро и зло. —
Разве не должны существовать вещи, над которыми можно было бы танцевать? Разве из-за того, что есть легкое и самое легкое, — не должны существовать кроты и тяжелые карлики?