Но чтит уставы эскадрон,
И как затылок новобранца,
Клочками выстрижен газон.
Он курил и смотрел на дом.
Четыре комнаты анфиладой: у входа нянина, потом отцовский кабинет с ширмой, гостиная и, наконец, дедушкина. В дедушкиной был камин. Ахемен вдруг будто наяву ощутил на плечах тяжесть насквозь промокшей шубки — семилетний мальчик, не вылезавший из простуд. Опять играл в снегу. Опять опоздал к обеду. Опять он виноват.
Еле живой от усталости и голода — благословенная усталость и благословенный голод любимого дитяти в большой, строгой семье — он медленно тащится через всю анфиладу: мимо няни с застывшим укором на добром лице; мимо отца, отгороженного ширмой (отец за рабочим столом, отец весь день пишет труд по медицине, который потом осчастливит человечество); мимо матери, пьющей чай в гостиной (мать сердится, мать хмурит брови, но молчит) — в жарко натопленную дедушкину комнату. Ту самую, с геранью.
В груди тяжковато першит. Как бы не развился туберкулез. Этого все боятся. Кладут ему в сапожки толстые стельки. Ноги все равно мокрые.
И там, в дедушкиной комнате, последние силы оставляют мальчика. Он знает, что должен снять шубку и сапожки — сам. Няне недавно настрого запретили помогать. Мальчик должен поставить сапожки у камина, а шубку повесть рядом на специальном крючке. А потом он должен помыть руки.
Мальчик в тяжелой мокрой шубке бессильно сидит на полу у входа в комнату. Пергаментный немигающий дедушка строго глядит на него из кресла — ждет. Громко, весело трещит огонь в камине. И надо встать, снять шубку — самому… И нет сил. И мать пьет чай в гостиной и сердится за то, что он опоздал к обеду. И все они исступленно любят его.
И долго-долго еще, безмолвно сидят они так наедине с дедушкой…
Ахемен бросил окурок, повернулся к танку, махнул.
Пушка содрогнулась, извергая ярость. В воздухе мелькнуло распластанное тело кота. Почему-то это яснее всего и увиделось: белый кот с вывороченными внутренностями. Внутренности сизые, кровь почти ненатурально красная. Остальное как в тумане.
Дом безобразно просел. Там что-то непрерывно шевелилось и рушилось. Кто-то вышиб окно табуреткой, высунулся — исключительно бледный, с кровавой щекой — стал кричать, широко разевая рот.
Ахемен побежал к танку, держа ладони возле ушей. Вскочил на броню. Танк дернулся, дал задний ход, выбрался из окружения стриженых лип, развернулся, погнал по улице.
Впереди опять замелькали мигалки полицейских машин, провыла «скорая». Пакор свернул в переулок и завяз. Проклиная все на свете, дал задний ход, кое-как выбрался, смял молочную бочку (молочница так и осталась стоять на мостовой, разинув рот). Молоко потекло по асфальту, разливаясь густой белоснежной лужей. Пакор развернул танк, толкнув задницей стену близлежащего дома, и проехал по молоку.
Квартал.
Второй. Пока без жертв. Очень хорошо. Не людоеды же они, в конце концов, и не маньяки.
Зло-зло-зло-зло,
Нам с тобой не повезло…
А!.. Вот он. Изящный, затерянный в узких улицах Старого Вавилона храм Истарь Чадолюбивой.
— Рядовой сверхсрочной службы Ахемен!
— Я, господин старший сержант Пакор!
— Вдарить к чертовой матери по храму Истарь Чадолюбивой сорок шестым, блядь, калибром!..
— Есть, господин старший сержант Пакор!
И засмеялись — до икоты, до зевоты, до проступающих слез.
Маленький семиступенчатый зиккурат красного кирпича венчался тонким позолоченным шпилем. Вход окаймляла темно-синяя изразцовая полоса с узором выпкулых, как губы негра, цветов. Сейчас оба — и Пакор, и особенно Ахемен — как никогда остро чувствовали изумительную красоту этого строения, его соразмерность и гармонию. В совершенстве этих форм было что-то пронзительное, терзающее душу с изощренной нежностью.
А там, внутри, в удушливом благовонном полумраке, на шелковых коврах числом семнадцать, сидит, в окружении плоских масляных ламп, черная женщина со страшными белыми глазами — Истарь. Ее полированное деревянное тело лоснится, на ее прямых плечах чуть увядает, источая резкий аромат, гирлянда пышных белых цветов.
Мать говорила, что богиня помогает послушным детям. Охраняет их, наставляет. Мать говорила, что богиня…
Снаряд влетел в стену, ломая изразцовые цветы.
— Сойдет, поехали.
И дальше двинулись.
* * *
Воздух над Вавилоном становился гуще, темнее, наливался синевой. В воздухе носились тревожные оперативные сообщения. Два дезертира угнали танк из одной из воинских частей, расположенных в окрестностях Вавилона. В их распоряжении имеется, по-видимому, неустановленный запас снарядов. Причины дезертирства не установлены.
Причиняя бессмысленные разрушения, они движутся к центру Вавилона. Сумма ущерба и число жертв сейчас устанавливаются.
На операцию по обезвреживанию брошен один из отрядов спецназначения. В воздух подняты вертолеты. В самое ближайшее время ситуация будет полностью взята под контроль.
* * *
Подобен тем, что шествуют по дороге Иштар у въезда в Великий Город, был и далекий предок Пакора, родич царский и соратник царей, — широкоплечий, с яростными темными очами разозленного быка.
Носил бороду в мелких кольцах, и сапоги у него из кожи крокодиловой, а смуглые волосатые руки — в тяжелых золотых браслетах. Таким ушел из Вавилона в страну грязнобородых эламитов во главе большого войска, и пал тогда Элам. Пригнал Пакор верблюдов, груженых добычай: шелками и самоцветами, медом и мехом куницы. И рабов привел без счета. И поднес царю кубок хрустальный, прозрачным медом наполненный, и не тонули в меду обильные золотые кольца.
Руками пленных возвел Пакор-мар-бани величие рода своего и передал богатство и славу сыновьям. И от века к веку скудело изобилие и покрывалась пылью слава, так что ко временам деда нынешнего Пакора остался у семьи один лишь дом в центре Вавилона да еще имя их предка на воротах Иштар у въезда в город (только кто сейчас разбирает древнюю клинопись?).