— Ну, посмотрел.
— Ну, посмотрел. Он не больше сенных тюков, которые я взваливал на грузовики.
— Боюсь, мой друг, что это приспособление будет весить больше, чем ваши сенные тюки.
— Примерно на четверть тонны, — вставляет Фредриксон.
— Он прав, мак, — говорит Чесвик. — Он ужасно тяжелый.
— Говорите, я не подниму эту плевую машинку?
— Друг мой, не припомню, чтобы психопаты в дополнение к другим их замечательным достоинствам могли двигать горы.
— Так, говорите, не подниму? Ну ладно…
Макмерфи спрыгивает со стола и стягивает с себя зеленую куртку; из-под майки высовываются наколки на мускулистых руках.
— С кем поспорить на пятерку? Покуда не попробовал, никто не докажет мне, что я не могу. На пятерку…
— Мистер Макмерфи, это такое же безрассудство, как ваше пари насчет сестры.
— У кого есть лишние пять долларов? Кладите или дальше проходите…
Они сразу же начинают писать расписки: он столько раз обыгрывал их в покер и в очко, что им не терпится поквитаться с ним, а тут дело верное. Не понимаю, что он затеял, — пускай он большой и здоровый, но чтобы взять этот пульт, нужны трое таких, как он, и Макмерфи сам это знает. С одного взгляда ясно: не то что от земли оторвать, он даже наклонить его не сможет. Но вот все острые написали долговые расписки, и он подходит к пульту, снимает с него Билли Биббита, плюет на широкие мозолистые ладони, шлепает одну о другую, поводит плечами.
— Ладно, отойдите в сторонку. Когда я напрягаюсь, я, бывает, трачу весь воздух по соседству, и взрослые мужики от удушья падают в обморок. Отойдите. Будет трескаться цемент, и полетит сталь. Уберите детей и женщин в безопасное место. Отойдите…
— Ведь может и поднять, ей-богу, — бормочет Чесвик.
— Если языком, то пожалуй, — отвечает Фредриксон.
— Но скорее приобретет отличную грыжу, — говорит Хардинг. — Ладно, Макмерфи, не валяй дурака, человеку эту вещь не поднять.
— Отойдите, барышни, кислород мой расходуете.
Макмерфи двигает ногами, чтобы принять стойку поудобнее, потом еще раз вытирает ладони о брюки и, наклонившись, берется за рычаги по бокам пульта. Тянет за них, а острые начинают улюлюкать и шутить над ним. Он отпускает рычаги, выпрямляется и снова переставляет ноги.
— Сдаешься? — Фредриксон ухмыляется.
— Только разминка. А вот сейчас будет всерьез… — Снова хватается за рычаги.
И вдруг все перестают улюлюкать. Руки у него набухают, вены вздуваются под кожей. Он зажмурился и оскалил зубы. Голова у него откинута, сухожилия, как скрученные веревки, протянулись по напружиненной шее, через плечи и по рукам. Все тело дрожит от напряжения; он силится поднять то, чего поднять не может, и сам знает это, и все вокруг знают.
И все же в ту секунду, когда мы слышим, как хрустит цемент под нашими ногами, у нас мелькает в голове: а ведь поднимет, чего доброго.
Потом он с шумом выдувает воздух и без сил отваливается к стене. На рычагах осталась кровь, он сорвал себе ладони. С минуту он тяжело дышит, с закрытыми глазами прислонясь к стене. Ни звука, только его свистящее дыхание; все молчат.
Он открывает глаза и смотрит на нас. Обводит взглядом одного за другим — даже меня, — потом вынимает из карманов все долговые расписки, которые собрал в последние дни за покером. Он наклоняется над столом и пробует их разобрать, но руки у него скрючены, как красные птичьи лапы, пальцы не слушаются.
Тогда он бросает всю пачку на пол — а расписок там на сорок — пятьдесят долларов от каждого — и идет прочь из ванной комнаты. В дверях оборачивается к зрителям.
В дверях оборачивается к зрителям.
— Но я хотя бы попытался, — говорит он. — Черт возьми, на это по крайней мере меня хватило, так или нет?
И выходит, а запачканные бумажки валяются на полу — для тех, кто захочет в них разбираться.
В комнате для персонала консультант с серой паутиной на желтом черепе разговаривает с врачами-стажерами.
Я мету мимо него.
— А это что такое? — Он смотрит на меня, как на непонятную букашку.
Один из молодых врачей показывает на свои уши, глухой, мол, и консультант продолжает.
Подъезжаю за щеткой к большущей картине — приволок ее этот, по связям с общественностью, когда напустили такого туману, что я его не видел. На картине какой-то удит на искусственную муху в горах, похоже на очокос возле пейнвилла — снег на вершинах за соснами, высокие стволы белого тополя по берегам речки, земля в кислых зеленых заплатах щавеля. Он забрасывает свою муху в заводь позади скалы. На муху тут не годится. Тут нужна блесна и крючок номер шесть — а на муху лучше вон там, пониже, на стремнине.
Между тополей бежит тропа, я прошелся со щеткой по тропе, сел на камень и гляжу назад через раму на консультанта, который беседует с молодыми. Вижу, он тычет пальцем в какое-то место на ладони, но слов его не слышно за шумом холодной пенистой речки, мчащейся по камням. Ветер дует с вершин, он пахнет снегом. Вижу кротовые кучи в траве. До чего приятное место, вот где можно вытянуть ноги и расслабиться.
Забывается — надо специально сесть и постараться вспомнить, — забывается, каково было жить в прежней больнице. Там не было на стенах таких приятных мест для отдыха. Не было телевизора, плавательных бассейнов, курятины два раза в месяц. Голые стены, стулья, смирительные рубашки, такие тугие, что надо часами трудиться, пока из них выберешься. С тех пор медики многому научились. «Проделан большой путь», — говорит толстолицый по связям с общественностью. Они очень украсили жизнь при помощи краски, украшений и хромированной сантехники. «У человека, которому захочется сбежать из такого приятного места, — говорит толстолицый по связям с общественностью, — да у него просто не все в порядке».