Пролетая над гнездом кукушки

А к корсету подвешено с пяток вяленых штучек, подвешены за волосы, как скальпы.

У него фляжка с чем-то, отпивает из нее — смазать горло для разговора, и сморкалка камфорная — эту он подносит к носу, чтобы перебить вонь. За ним трусит стайка учительниц, студенток и так далее. Они в синих фартуках, головы с кудрями и заколками. Он ведет их и дает пояснения.

Вспомнил что-то смешное и прервал пояснения, глотает из фляжки, чтобы не хихикать. В это время одна его студентка рассеянно оборачивается и видит потрошеного хроника, который подвешен за пятку.

В это время одна его студентка рассеянно оборачивается и видит потрошеного хроника, который подвешен за пятку. Она ахает и отскакивает. По связям с общественностью поворачивается, видит труп и бросается вперед, чтобы крутануть его за бескостную руку. Студентка подалась за ним, опасливо смотрит, но на лице восторг.

— Видите? Видите? — Верещит, вращает глазами, перхает жидкостью из фляжки — такой его разбирает смех. Кажется, лопнет от смеха.

Наконец задавил смех, идет дальше вдоль ряда машин, продолжает пояснения. Вдруг остановился и хлопнул себя по лбу.

— Ах, вылетело из головы! — Бегом возвращается к подвешенному хронику, чтобы отхватить еще один трофей и прицепить к корсету.

Направо и налево творятся такие же непотребные дела… Сумасшедшие, жуткие дела, такие глупые и дикие, что не заплачешь, и так похожи на правду, что не засмеешься… Но туман уже густеет, можно больше не смотреть. И кто-то дергает меня за руку. Я уже знаю, что произойдет: кто-то вытащит меня из тумана, и мы снова очутимся в палате, и ни следа того, что творилось ночью, — а если буду таким дураком, что попытаюсь рассказать им об этом, они скажут: идиот, у тебя просто был кошмар, не бывает таких диких вещей, как большой машинный зал в недрах плотины, где людей кромсают рабочие-роботы.

Но если не бывает, как же их видишь?

Это мистер Теркл тащит меня за руку из тумана, трясет меня и улыбается. Он говорит:

— Вам приснился плохой сон, миста Бромден. — Он санитар, один дежурит долгую ночную смену с одиннадцати до семи, старый негр с широкой сонной улыбкой и длинной шаткой шеей. Запах от него такой, как будто он немного выпил. — Ну-ка, усните, миста Бромден.

Иной раз он отвязывает на мне простыню — если затянули так туго, что я ворочаюсь. Он не отвязал бы, если бы боялся, что дневная смена подумает на него, — за это могут уволить; но они наверняка подумают, что я сам отвязался. Мне кажется, он делает это по доброте, хочет помочь — если только ему самому ничего не грозит.

На этот раз он не отвязывает меня, а уходит, чтобы помочь двум санитарам, которых я раньше не видел, и молодому врачу — они перекладывают бластика на носилки и уносят под простыней, обращаются со стариком так бережно, как при жизни с ним не обращались.

Утро, и Макмерфи на ногах раньше меня, первый раз после дяди Джулза Стенохода кто-то поднялся раньше, чем я. Джулз был старый хитрый седой негр, и у него была теория, что ночью черные санитары наклоняют мир набок; он норовил пораньше вылезти из постели, чтобы накрыть их. Я, как Джулз, встаю пораньше проследить, какую аппаратуру подсовывают в палату или настораживают в брильне, так что, пока не встанет следующий, минут пятнадцать я один с санитарами в коридоре. А сегодня утром еще только вылезаю из-под одеяла, а Макмерфи, слышу, уже в уборной. Поет! Поет, и горя ему мало. Голос ясный, сильный, хлещет по цементу и стали.

«У меня ты своих покормил бы коней…»

Он получает удовольствие от того, как резонирует в уборной его голос.

«И побыл бы со мной как с подругой своей».

Он переводит дыхание, берет выше и все прибавляет громкости, так что трясется проводка в стенах.

«Мои кони овса твоего не едят. — Он держит ноту, запускает трель и слетает вниз, к концу стиха: — дорогая, прощай и не жди назад».

Поет! Всех огорошил. Ничего подобного в этом отделении не слышали многие годы. Большинство острых в спальне приподнялось на локтях, моргают и слушают. Они переглядываются и вздергивают брови. Как это санитары его не заткнули? Почему они обращаются с новеньким не как со всеми? Он же человек, из плоти и крови, так же может слабеть, бледнеть и умирать, как все мы. Живет при тех же законах, налетает на такие же неприятности; ведь из-за всего этого он так же беззащитен перед комбинатом, как остальные.

Но он не такой, и острые видят это, не такой, как все, кто приходил в отделение за последние десять лет. Не такой, как все, кого они знали на воле. Может, он такой же беззащитный, только комбинат его почему-то не обработал.

— Фургоны погружены, — поет он, — кнут в руке… (Здесь и далее перевод стихов Андрея Сергеева).

Как он сумел отбрыкаться? Может быть, комбинат не успел вовремя добраться до него — так же как до старика Пита — и вживить регуляторы. Может быть, он рос неприрученным, где попало, гонял по всей стране, мальчишкой не жил в одном городе больше нескольких месяцев, поэтому и школа не прибрала его к рукам, а потом валил лес, играл в карты, кочевал с аттракционами, двигался быстро и налегке и ускользал от комбината, так что ему не успели ничего вживить. Может быть, в этом все и дело — он ускользал от комбината, как вчера утром от санитара ускользал, не давая ему вставить градусник, — потому что в движущуюся мишень трудно попасть.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103