И мне предстал Восток постылым и пустым[1]
еврею никогда не понять. Почему же я, — я, посредственность, способен понять то, что не может охватить самый просвещенный, самый проницательный ум? А потому что Расин — мой. И Расин, и язык, и земля. И пусть еврей говорит на этом языке лучше меня, пусть он лучше знает синтаксис и грамматику, пусть он даже писатель — это ничего не меняет. Он на этом языке говорит каких-нибудь двадцать лет, а я — тысячу! Литературность его абстрактна, выучена, а мои ошибки в родном языке — конгениальны языку. Все это очень напоминает филиппики Барреса против коммерческих посредников. Чему тут удивляться? Разве евреи не играют в обществе роль посредников? Все, чего можно достичь умом или деньгами, мы им разрешаем, все это ерунда, у нас идут в счет только иррациональные ценности, и вот этих-то ценностей им не видать никогда! Таким образом, антисемит с самого начала фактически погружается в иррационализм. Он относится к еврею, как чувство к разуму, как единичное к всеобщему, как прошлое к настоящему, как конкретное к абстрактному, как землевладелец к владельцу движимого имущества. А между тем многие антисемиты, возможно даже — большинство, принадлежат к мелкой городской буржуазии; это функционеры, служащие и мелкие дельцы, ничем вообще не владеющие. Но как раз участвуя в травле евреев, они неожиданно узнают вкус этого чувства собственника: изображая евреев грабителями, антисемит ставит себя в завидное положение человека, который может быть ограблен, и поскольку грабители-евреи хотят отнять у него Францию, то именно Франция — его собственность. Итак, он выбрал антисемитизм как средство реализовать себя в качестве собственника. У еврея больше денег, чем у него? — тем лучше: деньги — это еврейское, и антисемит готов презирать деньги, как он презирает ум. Землевладелец из провинции и крупный фермер богаче его? — не имеет значения: ему достаточно разжечь в себе мстительный гнев против еврейских грабителей, и он немедленно почувствует, что у него в руках вся страна. Настоящие французы, истинные французы — все равны, потому что каждый из них единолично владеет всей Францией.
Я также назвал бы антисемитизм снобизмом для бедных. В самом деле, большинство наших богатых скорее используют антисемитские страсти, чем предаются им: у них есть занятия поинтереснее. Антисемитизм распространен в основном среди представителей средних классов — и именно потому, что они не владеют ни дворцами, ни домами, ни землей, а только наличными деньгами и какими-нибудь ценными бумагами. Антисемитизм в мелкобуржуазной среде Германии 1925 года совсем не случаен. Эти «пролетарии в белых воротничках» считали делом своей чести отличаться от настоящего пролетариата. Крупная промышленность разоряла их, юнкерство глумилось над ними, но именно к промышленникам и юнкерам стремились они всею душой. Они предавались антисемитизму с тем же увлечением, с каким следовали буржуазной моде в одежде, потому что рабочие были интернационалистами — и потому что Германией владели юнкеры, а они тоже хотели ею владеть. Антисемитизм не только утешает ненавистью, но приносит и позитивные удовольствия: объявляя еврея существом низшим и вредоносным, я утверждаю тем самым свою принадлежность к элите. И эта элита очень отличается от новейших, выделившихся по достоинствам или по заслугам, — эта элита во всех отношениях подобна родовой аристократии. Мне ничего не надо делать для того, чтобы заслужить мое превосходство, и я ни при каких условиях не могу его потерять.
Мне ничего не надо делать для того, чтобы заслужить мое превосходство, и я ни при каких условиях не могу его потерять. Оно дано мне раз и навсегда: это — вещь.
Не будем путать это принципиальное первородство с нравственным авторитетом: антисемит не так уж стремится его иметь. К нравственности, как и к истине, путь нелегкий, и авторитет еще надо заслужить, а уже заслужив, постоянно рискуешь его потерять: один безнравственный шаг, одна ошибка — и он утрачен; то есть всю свою жизнь, без передышки, от начала ее и до конца ты ответственен за то, что ты собой представляешь. Антисемит бежит от ответственности точно так же, как он бежит от собственного сознания, и, выбрав в качестве основы своей личности каменное постоянство, он в основу своей морали кладет окаменевшую шкалу ценностей. А по этой шкале, что бы он ни сделал, все равно он всегда останется на верхней отметке, и что бы ни сделал еврей, ему никогда не подняться с нижней. Мы начинаем улавливать смысл сделанного антисемитом выбора: боясь собственной свободы, он выбрал неисправимость, боясь одиночества, он выбрал посредственность, — и эту неисправимую посредственность он спесиво возвел в ранг вечной аристократии. Для осуществления всех этих операций ему абсолютно необходимо существование еврея — иначе над кем же у него будет превосходство? Более того, только по отношению к евреям и единственно по отношению к евреям антисемит реализует себя в качестве лица, наделенного каким-то правом. Если бы, чудесным образом, его желания осуществились, и все евреи оказались уничтожены, он обнаружил бы себя консьержем или лавочником в весьма иерархичном обществе, в котором титул «настоящего француза» ничего не стоит, потому что есть у всех, — и он потерял бы ощущение своих прав на страну, потому что уже некому было бы их у него оспаривать, и изначальное равенство, приблизившее его к благородным и богатым, исчезло бы в тот же миг, потому что оказалось бы особенно неприятным. Свои провалы, которые он приписывал коварной конкуренции со стороны евреев, ему срочно пришлось бы перекладывать на кого-то еще — иначе пришлось бы задать кое-какие вопросы самому себе; он рисковал бы впасть в меланхолическую ненависть к привилегированным классам и испытать горькое чувство досады. Таким образом, проклятие антисемита в том, что ему жизненно необходимо иметь врага — чтобы был кто-то, кого он будет истреблять.