Вовлечение это не обусловлено жизненным опытом. Я десятки раз спрашивал людей, каковы причины их антисемитизма. Большинство ограничилось перечислением пороков, традиционно приписываемых евреям. «Я их ненавижу, потому что они корыстолюбцы, интриганы, зануды, прилипчивые, бестактные и т. д.» — «Но вы, по крайней мере, знакомы с некоторыми из них?» — «Что вы, упаси бог!». Один художник мне сказал: «Я не люблю евреев за то, что они, с их вечной манерой все критиковать, подталкивают наших слуг к неповиновению». А вот примеры более конкретного учета жизненного опыта. Молодой бездарный актер считает, что карьеру в театре ему помешали сделать евреи, это они отодвинули его на вторые роли. Молодая женщина говорит мне: «У меня ужасные неприятности с меховщиками, они меня ограбили. Я отдала им шубу, а они мне ее уничтожили. Конечно, они там все евреи». Но почему же она выбрала объектом ненависти евреев, а не меховщиков? И почему — евреев или меховщиков, а не такого-то еврея или такого-то конкретного скорняка? Потому, что она уже носила в себе эту предрасположенность к антисемитизму. Один сослуживец по лицею говорил мне, что евреи его раздражают из-за тех тысяч несправедливостей в их пользу, которые совершаются в «объевреившемся» общественном организме. «Какого-то еврея взяли по конкурсу в тот год, когда меня прокатили, но я никогда не поверю, что этот тип, отец которого приехал из какого-нибудь Кракова или Лемберга, способен понять поэму Ронсара или эклогу Вергилия лучше меня». В то же время он признался, что вообще презирает конкурсы, что все это «дело темное», и что к экзамену он не готовился. Таким образом, для объяснения своего провала он использовал две системы интерпретации — как тот сумасшедший, который в бредовом воодушевлении провозглашает себя королем Венгрии, но если задать вопрос неожиданно, признается, что вообще-то он сапожник. Его мысль текла в двух плоскостях, и он не испытывал от этого никаких неудобств. Более того, он оправдывал свою прошлую лень, говоря, что было бы уж совсем глупо еще готовиться к такому экзамену, где евреям оказывают предпочтение перед настоящими французами.
С другой стороны, в окончательном списке он оказался двадцать седьмым. Его обошли двадцать шесть человек, из них двенадцать было принято, четырнадцать — нет. Стал бы он более достойным кандидатом, если бы евреи были исключены из конкурса? И даже если бы он был первым среди непрошедших, даже если бы в результате исключения одного из принятых кандидатов он мог получить шанс занять его место, — почему исключенным должен был стать еврей Вейль, а не нормандец Мэтью или бретонец Арзель? Негодование моего коллеги — необходимое следствие определенных, давно им усвоенных взглядов на евреев, на их природу и их роль в обществе. А его уверенность в том, что из всех двадцати шести претендентов, оказавшихся удачливее его, именно еврей украл его место, — эта уверенность говорит о том, что коллега в своей жизни предпочитал руководствоваться априорной логикой страсти. Так жизненный ли опыт человека пролил свет на его представления о евреях? Совсем нет, напротив: сам человек освещает свой опыт — и если бы евреев не существовало, антисемит выдумал бы их.
Хорошо, скажут мне, оставим в покое опыт, но не следует ли принять объяснение антисемитизма определенными историческими причинами? Ведь не святым же духом в конце концов он возник! Я мог бы просто ответить, что история Франции ничего особого не говорит о евреях: их притесняли вплоть до 1789 года, впоследствии они участвовали как могли в жизни страны, используя — это несомненно — свободу конкуренции для вытеснения слабых, но ничуть не больше и не меньше, чем все остальные французы; они не совершили ни предательства страны, ни преступления против страны. И если кто-то считает установленным, что число солдат еврейской национальности в 1914 году было меньше того, каким оно должно было быть, то это значит, что любопытство подвигло человека на чтение статистик, потому что этот «факт» — не из разряда самоочевидных: ведь ни одному солдату, если он думает сам, не придет в голову удивляться тому, что он не видит евреев на узком участке, составляющем весь его мир. Но поскольку те представления о роли евреев, которые извлекаются из истории, все-таки существенно зависят от принятых исторических концепций, я полагаю, что будет лучше позаимствовать какой-нибудь громкий пример «еврейской измены» из истории другой страны и прислушаться к тому, как резонирует эта «измена» в современном антисемитизме.
Подавляя многочисленные восстания, обагрившие кровью XIX век Польши, царское правительство по политическим соображениям щадило варшавских евреев, и они проявили, с точки зрения повстанцев, чрезмерную лояльность к властям; кроме того, не приняв участия в выступлениях, они сумели сохранить и даже увеличить свои торговые обороты в стране, разоренной репрессиями. Так ли это было на самом деле или нет, я не знаю, но несомненно, что многие поляки верят в это, и сей «исторический факт» немало способствовал развитию антиеврейских настроений в Польше. Однако, изучив эту историю более внимательно, мы обнаружим в ней порочный круг. Цари, говорят нам, не причиняли зла евреям в Польше. В то же время, они с удовольствием организовывали еврейские погромы в России. Столь различные линии поведения имели общую причину: русское правительство считало евреев в России и в Польше неспособными ассимилироваться и, следуя нуждам своей политики, устраивало массовые убийства их в Москве или Киеве (чтобы не ослабляли империю), в Варшаве же оно им покровительствовало для того, чтобы поддерживать рознь среди поляков. Последние, напротив, проявляли к польским евреям только ненависть и презрение, но причина была та же: и они считали, что евреи не способны интегрироваться в общество. Отторгнутые от окружающих царем, отторгнутые поляками, оказавшиеся внутри чуждого сообщества, евреи против собственной воли замыкаются в кругу национальных интересов, — что же удивительного, если «нацмены» ведут себя соответственно тем представлениям, которые о них сложились? Другими словами, суть здесь не в «историческом факте», а в образе еврея, сложившемся у активных субъектов истории.