Осень в Петербурге

Он поднимает руку к ее губам.

— Говори потише. Ты предъявляешь мне страшное обвинение. Что она тебе наговорила? Я ее и пальцем не тронул, клянусь.

— Кем ты клянешься? И чем? Разве ты веришь во что?то, чем можно поклясться? Да и не о «пальце» речь, ты это прекрасно знаешь. И не указывай мне, как говорить, тихо или громко. — Она отбрасывает одеяло, шарит по постели в поисках рубашки. — Мне нужно побыть одной, иначе я с ума сойду.

Час спустя — он только?только погружается в сон — Анна вновь забирается в его постель, горячая, прижимается к нему, обвивает ногами.

— Забудь о том, что я наговорила, — шепчет она. — На меня порой находит такое, тебе придется свыкнуться с этим.

Среди ночи он просыпается еще раз. Шторы задернуты, но в комнате светло, как при полной луне. Он встает, выглядывает в окно. Меньше чем в версте от дома в ночное небо взвивается пламя. За рекою бушует такой огромный пожар, что он готов поклясться, будто ощущает его обжигающий напор.

Он возвращается в постель, к Анне. Такими и находит их поутру Матрена

— мать, растрепанную, крепко спящую, пристроив голову на сгибе его руки, чуть похрапывающую, и его, открывающего глаза, чтобы увидеть насупленную девочку, стоящую в двери.

Видение это могло ему и присниться. Но нет это не сон. Девочка видит все и все знает.

20

Ставрогин

Облако дыма повисло над городом. Пепел падает с неба, даже снег кое?где посерел.

Все утро он сидит один в своей комнате. Теперь он знает, почему так и не съездил ни разу на Елагин остров. Потому что боится увидеть, что земля там разрыта, могила разверзлась, а тело исчезло. Покойник был похоронен неправильно; теперь он похоронен в нем, в его груди, и больше не плачет, но шипит безумные слова, нашептывает ему понукания пасть еще ниже.

Он болен и знает имя своей болезни. Нечаев, голос века, называет ее мстительностью, но имя более правильное, хоть и не такое высокое, — обида.

Остается лишь сделать выбор. Он может кричать в постыдном падении своем, взывая к Богу или к жене о помощи. Он может также отдаться падению, отвергнуть хлороформ ужаса или утраты сознания и вместо того вглядываться и вслушиваться, ожидая мгновения, которое может и не наступить — тут он не властен, — когда из тела, рушащегося во тьму, он обратится в тело, в самом сердце которого и совершается это падение, в тело, которое в себе самом содержит и падение свое и свою тьму.

Если и предназначено кому?то прожить жизнь в безумии нашего времени, сказал он Анне Сергеевне, так это мне. Не восстать после падения без единой царапины, но достигнуть того, чего не смог достичь его сын, — одолеть свистящую тьму, впитать ее, обратить в среду своего обитания, преобразить падение в полет, пусть даже медленный, старческий, неуклюжий, как поползновение черепахи. Жить там, где умер Павел. Жить в России и слушать голоса России, негромко бормочущие в нем. Держать в себе все: Россию, Павла, смерть.

Так он сказал. Но говорил ли он правду или только бахвалился? Ответ несуществен, главное — не отступаться. Не важно и то, что говорит он иносказаниями, обращая собственный отталкивающий, презренный недуг в эмблематическую болезнь века. Безумие кроется в нем, он укрывается в безумии; они осмысливают друг друга; и как они называют один другого — помешательством, эпилепсией, мстительностью или веяньем времени, — значения ровно никакого не имеет. И живет он не в обители безумных, и Петербург не есть город безумия. Безумен он сам, и всякий, кто допускает мысль о его безумии, безумен тоже.

Ни одно его слово не несет в себе истины, ни одно — лжи, ничему нельзя верить, ни от чего нельзя отмахнуться. Держаться не за что, остается лишь падать.

Он распаковывает письменный прибор, расставляет его по столу. Дело идет уже не о том, чтобы вслушиваться в темный поток, надеясь услышать голос утраченного ребенка, не о том, чтобы хранить верность Павлу, когда все забудут о нем. Совсем не о верности речь. Напротив — об измене, прежде всего об измене любви, а затем уж и Павлу, и матери с дитятей, и всем остальным. Извращенность: все и вся оборачивает он другой стороной — той, за которую ему удобнее ухватиться, чтобы затем уже падать вместе.

Он вспоминает помощника Максимова и вопрос, заданный им: «Какого рода книги?» Теперь он знает ответ, который ему следовало дать: «Книги, в которых извращается истина. Я выбрал кривую дорогу и увожу ею детей в области тьмы. Да и сам я лишь следую за пером, пляшущим предо мною».

Мельком он видит в зеркале туалетного столика себя, сгорбившегося над письменным столом. В сером свете, без очков он мог бы принять себя за кого?то чужого; темная борода могла б оказаться пчелиным роем.

Он передвигает стул, садится перед зеркалом. Но чувство, что в комнате присутствует кто?то еще, остается: если и не полнокровный человек, то сколоченное из палок существо, пугало в старом кафтане, с рогожным кулем вместо головы и драным платком поверх рта.

Он отвлекся, и это его раздражает. И самый дух раздражения его поддерживает в призраке извращенную жизнь; а безгласное безразличие пугала к его раздражению лишь удваивает последнее.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76