Орест. Да нет. Не могу жаловаться: ты дал мне свободу нитей, оторванных ветром от паутины и парящих высоко над землей: я вешу не больше паутинки и плыву по воздуху. Я знаю, что мне повезло, и ценю это. (Пауза.) Есть люди, связанные обязательствами от рождения: у них нет выбора — путь их однажды предначертан, в конце пути каждого из них ждет поступок, его поступок; они шагают, босые ноги с силой попирают землю, в кровь сбивая ступни. Знать куда идешь: по-твоему, радоваться этому вульгарно? А есть другие: они молчаливы, душа их подвластна смутным, земным образам; вся жизнь таких людей определилась тем, что однажды, в детстве, когда им было лет пять или семь… Да ладно, они ведь не высшей формации. А я уже в семь лет сознавал себя изгнанником. Запахи и звуки, шум дождя по крыше, дрожание света — все скользило по мне, скатывалось по моему телу — я не пытался ничего ухватить, я знал уже, что все это принадлежит другим, никогда не станет моим воспоминанием. Плотная. пища воспоминаний предназначена тем, кто обладает домами, скотом, слугами и пашнями. А я… Я, слава богу, свободен. Ах, до чело же я свободен. Моя душа — великолепная пустота. (Подходит к дворцу.) Я жил бы здесь. Я не прочел бы ни одной из твоих книг. Возможно, я и вообще не знал бы грамоты: царевичи редко умеют читать. Но я бы десять тысяч раз вошел и вышел через эту дверь. В детстве я катался бы на ее створках, я бы в них упирался, а они скрипели бы, сопротивляясь нажиму, мои руки познали бы их неуступчивость. Позднее я открывал бы эту дверь по ночам, тайком, торопясь на свидание. А еще позднее, в день моего совершеннолетия, рабы растворили бы ее настежь и я верхом въехал бы во дворец, переступив через этот порог. Моя старая деревянная дверь. Я умел бы отпирать тебя с закрытыми глазами. А эта щербинка там, внизу, ведь это я мог по неловкости оцарапать тебя в первый день, когда мне позволили взять копье. (Отходит.) Ранний дорический стиль, не так ли? А что ты скажешь об этих золотых инкрустациях? Я видел похожие в Додоне: прекрасная работа. Что ж: доставлю тебе удовольствие — это не мой дворец, не моя дверь. И нам здесь нечего делать.
И нам здесь нечего делать.
Педагог. Наконец-то разумные слова. Что б вы выиграли, живя здесь? Ваша душа была бы теперь затравлена гнусным раскаянием.
Орест (горячо). Во всяком случае, она принадлежала бы мне, эта душа. И этот жар, от которого рыжеют мои волосы, тоже принадлежал бы мне. Мне — жужжанье этих мух. В этот час, укрывшись в одной из сумрачных комнат дворца, я, обнаженный, глядел бы сквозь щель между ставен на раскаленный докрасна свет и ждал бы, когда солнце станет клониться к закату и поднимется от земли, подобно свежему дыханию, прохладная вечерняя тень Аргоса, похожая на тысячи других и вечно новая, тень вечера, который принадлежит мне. Пошли отсюда, педагог. Разве ты не видишь, что мы разлагаемся на чужом солнцепеке?
Педагог. Ах, сударь, как вы меня успокоили. Последние месяцы, если быть точным, с минуты, когда я раскрыл вам ваше происхождение,- я наблюдал, как вы меняетесь день ото дня, и просто лишился сна. Я боялся…
Орест. Чего?
Педагог. Вы рассердитесь.
Орeст. Нет. Говори.
Педагог. Я боялся… Как вы ни натренированы с молодых ногтей в скептической иронии, вам иногда взбредают дурацкие идеи — короче, я спрашивал себя, не задумали ли вы прогнать Эгисфа и занять его место.
Орест (медленно). Прогнать Эгисфа! (Пауза.) Можешь быть спокоен, старик, слишком поздно. Не то чтоб я не испытывал желания схватить за бороду этого растреклятого прохвоста и сдернуть его с отцовского трона. Но что дальше? Что мне делать с этими людьми? Ни один ребенок не родился при мне, ни одна девушка не сыграла свадьбы, я не разделяю их угрызений совести и не знаю никого по имени. Бородач прав: у царя должны быть те же воспоминания, что и у подданных. Оставим их в покое, старик. Уйдем отсюда потихоньку. Понимаешь, если бы я мог совершить какой-нибудь поступок — поступок, который дал бы мне право гражданства среди них… Если бы я мог овладеть, пусть даже совершив преступление, их воспоминаниями, их страхом и надеждами, чтоб заполнить пустоту моего сердца. Ради этого я убил бы родную мать…
Педагог. Сударь!
Орест. Да. Это грезы. Пошли. Узнай, можно ли достать лошадей, мы отправимся в Спарту, у меня там друзья.
Входит Электра.
ЯВЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ
Те же, Электра.
Электра (не замечая их, подходит к статуе Юпитера, в руках у нее ящик). Паскуда! Можешь пялить на меня сколько хочешь свои бельма, не испугаешь, не боюсь твоей хари, размалеванной малиновым соком. Ну что, приходили поутру твои святые женщины? Елозили своими черными подолами? Топали грубыми башмаками? Вот уж ты был доволен, пугало, а? Ты их любишь, старух. Чем больше они смахивают на мертвецов, тем милей тебе. Они оросили землю у твоих ног своим лучшим вином — ведь сегодня праздник, от их юбок разило плесенью: у тебя до сих пор щекочет в носу от этого сладостного аромата. (Трется о статую.) А ну-ка, понюхай теперь, какой дух идет от меня, я пахну свежим телом. Я молода, я — живу! Тебя должно от этого воротить. Я тоже пришла с жертвоприношением, пока весь город погружен в молитву. Держи: вот очистки и пепел очага, и протухшие обрезки мяса, кишащие червями, и кусок заплесневелого хлеба — от него отказались даже наши свиньи — твоим мухам все это придется по вкусу. Счастливого праздника, эй, счастливого праздника, да будет он последним. Я слаба, мне не повалить тебя на землю. Я могу только плюнуть тебе в морду. Это все, на что я способна. Но он еще придет, тот, кого я жду, со своим большим мечом. Он поглядит на тебя и расхохочется — вот так, уперев руки в бока и откинув голову. А потом выхватит свой клинок и рассечет тебя сверху донизу — хрясь! И тогда две половинки Юпитера покатятся — одна влево другая вправо, — и все увидят, что он деревянный. Просто белый деревянный чурбак — этот бог мертвецов. А ужас и кровь на лице, и прозелень вокруг глаз — всего лишь краска, не правда ли? Ты-то знаешь, что внутри весь белый-белый, как тело новорожденного, ты прекрасно знаешь, что удар клинка рассечет тебя пополам, и даже капли крови не выступит.