4d3af80c9bc37bbd

Воля и власть

Рядом, подстелив овчинный зипун и привалясь к тыну, беспечно спит ражий детина в новых щегольских, булгарской работы, сапогах цветной кожи, с загнутыми носами, верно, добытых в бою или выигранных в зернь[70], а выше сапог в такой рванине, что не поймешь, как и держится на нем? Дыра на дыре! Може, и кафтан свой и срачицу проиграл али пропил?

Сухощавый, мосластый, весь из костей и связок, подходит, вихляясь на ходу, черно-кудрый мужик.

Один достает из калиты на поясе медную баклажку, молча отвинчивает крышку, глотает, очумело крутит головою, крякает, потом протягивает баклажку приятелю: «На, испей! Крепкая, зараза!» Тот пьет и тоже крутит головой, удивляется: где и добыл? «У фрязина одного, зажжешь — горит!»

Рядом, подстелив овчинный зипун и привалясь к тыну, беспечно спит ражий детина в новых щегольских, булгарской работы, сапогах цветной кожи, с загнутыми носами, верно, добытых в бою или выигранных в зернь[70], а выше сапог в такой рванине, что не поймешь, как и держится на нем? Дыра на дыре! Може, и кафтан свой и срачицу проиграл али пропил?

Сухощавый, мосластый, весь из костей и связок, подходит, вихляясь на ходу, черно-кудрый мужик. Дорогая сабля на перевязи небрежно бьет по ногам.

— Здорово, други!

— Здравствуй и ты! — степенно отвечают оба, поглядывая на нежданного гостя.

— Ты, кажись, Вяхирь? С Никулина городка?

— Не, ошибся ты, Гриня я, Косой!

— Ну, все одно, мужики! Выпить есть?

— Так бы и прошал сразу! — недовольно тянет хозяин баклажки, протягивая ее гостю.

Тот пьет, булькая горлом, опруживая посудину без отрыва. Кончив, глядит ошалело, опять же крутит головой, говорит:

— Анфал, пес, пиво не выставил, грит, ясные головы надобны! А я, коли не выпью — не человек! — шатнувшись, поворачивает на уход.

— Баклагу верни! — кричит ему Косой. Тот небрежно бросает баклажку позадь себя: «На, лови!» — и уходит, не оборачиваясь.

Владелец вина ловит баклажку и сердито сует, пустую, в калиту:

— Спасиба, и то не сказал!

— А ты ведашь, кто ето?

— А, шиш какой, прилипало! Знаю таких!

— А и не шиш! Слыхал, как о прошлом годе Злой Городок грабили?

— Ну!

— Дак ето ихнего-то князька на бою убил? Дак ентот мужик и есь!

— Неуж?

— Точно, он! С саблей не расстаетси, вишь! Заговоренная сабля у ево! Однова тринадцать душ положил, без передыху!

— Ти-и-и-хо! — раздается хриплый рокочущий звук рога.

— Ну! Никак созывают на круг? Пошли! — оба встают, с сомнением глянув на спящего: «Будить?»

— Не! Пуща и отоспится! Всю ночь по стану блукал, в избы лез, бабу ему, вишь, нать! Молодцы едва успокоили! Мужик как мужик, не хуже иных, а как выпьет — беда с им!

Перед воеводской избой море голов. Все в оружии. У кого засапожник, кинжал ли ясский, у кого и сабля. Только рогатин да бердышей нет.

— Ти-и-и-хо! Анфал говорит!

Анфал выходит на крыльцо, ставит руки фертом, осанисто оглядывает площадь. После срывает шапку с головы (он в белой рубахе, подпоясанной ордынскою шелковой фатой на монгольский лад, в распахнутом летнике, в синих портах, в яловых грубых сапогах с загнутыми носами), кидает шапку себе под ноги: «Здравствуйте, казаки! Здравствуйте, атаманы-молодцы!»

— Здрав буди, Анфал! — ревет площадь в ответ, и шапки приветственно летят вверх.

— Зачем созвал? — прорезывается чей-то молодой высокий голос.

— За делом, казаки! — густо отвечает Анфал, — на булгар идем! Хватит по кустам прятаться да рядки разбивать! Отокроем себе путь на Восток, за Камень! К соболям сибирским! К серебру! К землям незнаемым! Пущай и там будет наша вольная земля, наш казачий круг! Не все Орде да ханам, да великому князю в кошель, надо и нам того обилья отведать! Князь Юрий ходил на булгар, чем мы хуже, мужики! Да и за Едигеев погром посчитаться нать!

Площадь слушает, площадь ревет и хохочет. Лупившие недавно один другого два казака — морды у обоих в крови — теперь стоят, обнявшись, хохочут, не хохочут — ржут, когда Анфал показывает, как струсит хан ихнего казачьего напуска.

Сзади, у огорожи, тихий разговор:

— Китайцев, чинов ентих, полупить бы нать! Да и соболя за Камнем богато! А токмо, почто нам для московского князя жар загребать? Ихние воеводы, как Едигей пришел, все обосрались, половину городов отдали враз! Воины!

— Так-то оно так, — раздумчиво отвечает другой, не отводя глаз от Анфала, — а токмо… Помнишь, как было до него? Кто во что горазд! А ныне мы — сила! Будем напереди, будет и наша власть! Уже без воевод, без челяди той.

— Веришь?

— Анфалу — верю!

Оба вливаются в толпу, песчинки или, скорее, капли народного моря. Разбойного моря, вятского! Но Волга уже дрожит от их посвиста, и за малым стало — возникнуть тут вольному казачьему царству, где набольшего выбирают на кругу, и тем же кругом могут отстранить атамана от власти. Устроение, вновь и вновь, в череде столетий, возникавшее на Руси, и в грозные бедовые годы, зачастую спасавшее страну от иноземного ворога, когда центральная власть, по тем ли, иным причинам оказывалась бессильной.

Уже ближе к вечеру, когда Хлынов едва не весь гуляет и пьет, атаманы сидят в воеводской избе, за медленною чарой слушают Анфала, спорят, порой горячась, и бесконечно тыкают пальцами в развернутый лист бересты, где грубо нарисована карта: стечка рек Камы и Волги, где две речные рати, с двух рек, должны встретиться друг с другом и совокупно ударить на булгар. И Анфал рыцарственно уступает началование над главною ратью Митюхе Зверю, некогда главному своему противнику, а теперь — главному помощнику.

Гаснет вечер. Разгораются костры. Звучат домры, звучит песня, и красивы вольно текущие над рекою мужские суровые голоса! Где-то пляшут, где-то визжат бабы, дуром или, скорее, с умыслом забредшие в мужской воинский стан. Бывалые старики только взглядывают на беспокойную, охочую до женских ласк молодежь, держат в руках кто что — достаканы, рога и чары, пьют. В походе на хмельное питье строгий запрет: мало ли наших перерезали татары в сонном подпитии! Со сторон, за огорожами — караулы. Стерегут стан. Не от ворога, какой под Хлыновом ворог! Скорее, чтобы какой переветник не понес татарам скорую весть. Караульные ждут смены, недовольничают, хотя и по куску кабанятины и даже корчага с пивом им принесены. Смотрят, однако, зорко. Обсуждают грядущий поход. За восемь лет к чему-то их приучил Анфал!

И только в дальней глухой избе, где еле посвечивает сквозь оконце, затянутое бычьим пузырем, масляная глиняная плошка, идет иной разговор. Беседуют за питием Михайло Рассохин с Семеном Жадовским, недавним новогородским беглецом.

— Как тамо? — мрачно прошает Рассохин. — Давно я не бывал в Великом!

— Дивно похорошел город! — отвечает Семен. — И пожары его не берут! А черквы камянны строят и строят! И в том кончи, на Великой, и в Пруссах, и в Славне, и в Плотниках. Боле, однако, на Софийской стороне… Кому ты служишь, Михайло? — решась, вопрошает наконец Семен Жадовский.

Рассохин молча разглядывает чару у себя в руках, потом подымает тяжелый взгляд на Семена, выговаривает:

— Великому князю служу! И себе!

Жадовский молчит, думает. Говорит, помедлив:

— В Новгороде Великом вся вятшая господа токмо об Анфале и толкует! Досадуют, цьто не взели тогда! А теперь охочим молодцам новогородчким за Камень и проходу нет! Анфаловы молодцы вси пути переняли!

Читай продолжение на следующей странице
Добавить комментарии