Юрий и жил, памятуя отношение к нему Софьи, не в Москве, а у себя, в Звенигороде, откуда до Москвы доскакать было не в труд, а все не под рукой, и не на глазах дворцовой сволочи! Так полагал и так деял. Сергия Радонежского, своего крестного отца, Юрий любил всю жизнь и память его хранил, как святыню. Пото и постоянно опекал Троицкую обитель. (И что Андрей Рублев — духовный ученик преподобного, тоже помнил!) Пото и Савву, сменившего Никона на игуменстве, уговорил десять лет назад перейти к себе, в Звенигород, где нарочито для святого мужа воздвиг Саввино-Сторожевский монастырь. Иноки Радонежской обители призвали тогда на прежнее настоятельское место Никона, удалившегося было от суетных хозяйственных дел в затвор. И Никон потребовал себе от братии, чтобы в определенные часы и дни его не трогали, давая возможность заниматься книгами и углубленной молитвой.
Прошедшим летом выдержанную старую известь постоянно поливали сменяемой водой из Клязьмы, снимая с поверхности воды «ямчугу», выпадающую в виде тонких льдинок. На зиму укрытую рогожами известь проморозили, и весною с Великого дня вновь поливали водою и толкли дубовыми пестами в продолжении нескольких недель.
Иноки Радонежской обители призвали тогда на прежнее настоятельское место Никона, удалившегося было от суетных хозяйственных дел в затвор. И Никон потребовал себе от братии, чтобы в определенные часы и дни его не трогали, давая возможность заниматься книгами и углубленной молитвой.
Прошедшим летом выдержанную старую известь постоянно поливали сменяемой водой из Клязьмы, снимая с поверхности воды «ямчугу», выпадающую в виде тонких льдинок. На зиму укрытую рогожами известь проморозили, и весною с Великого дня вновь поливали водою и толкли дубовыми пестами в продолжении нескольких недель.
Иконные мастера приехали во Владимир в мае, когда уже достаточно просохли и провяли после зимних стуж стены собора и можно было приниматься за работу.
Андрея с его старшим сотоварищем Даниилом объединяло многое. Андрей учился сперва у знатного мастера Прохора с Городца, потом же у Феофана Грека. Даниил тоже долгое время работал с Феофаном и даже был более склонен подражать Феофану Греку в письме, чем Андрей. О покойном учителе они оба хранили восторженную светлую память. Поминали его последние заветы, слова, произнесенные греческим мастером уже почти на ложе смерти о вечном и временном, его долгие духовные беседы, его рассказы о Царском Городе.
Данила при этом уважал редкостный талан Андрея, понимая слишком хорошо, что младший по годам Рублев ныне превысил его самого и в совокупной работе отнюдь не спорил с Андреем, подчас нарочито подстраиваясь под его стиль.
Андрей же, сохранив всю детскую чистоту и ясноту взгляда на мир, тоже не гордился, не величался перед Данилою. Он относился к тем счастливым русским натурам, которые отнюдь не спорят с учителями или предшественниками, но и повторяя, но и вживаясь в чужое искусство, незримо меняют его, содеивая своим, в конце концов, даже и вовсе не схожим с образцом. Потому и творения его никогда не были спором, но всегда — медленным восхождением на некую иную ступень, на высоту, недостижимую для предшественников. Словом, изографы счастливо нашли друг друга и более не разлучались ни в творчестве, ни в судьбе.
Во Владимир ехали в предоставленном им возке Юрия Дмитрича, вместительном и удобном, обтянутом бычьей кожею и только недавно переставленном с полозьев на колеса. Ехали, загрузивши возок коробьями, корчагами и кожаными сумами с дорогою краской, кистями, скрепками, краскотерками и прочим живописным снарядом.
Возок колыхался на непросохшей земле, и они, хватая то и дело опасно съезжавшую с мест свою драгоценную утварь (драгоценную и в переносном, и в прямом смысле, ежели учесть стоимость лазурита, привозимого аж из далекой Индии), обсуждали талан греческого мастера эпохи Комненов, написавшего икону «Спас в белоризцах», подаренную греками в московский Успенский собор. Оба помнили образ наизусть, так что могли написать его почти с закрытыми глазами.
Вместе с изографами, всякого дорожного бережения ради, была послана дружина великокняжеских кметей. (Юрий Дмитрич со своими телохранителями поскакал во Владимир позже, и по другой, более короткой, но неудобной для колесного экипажа дороге, берегом Клязьмы.) Воины скакали следом и впереди возка, а старшой дружины Иван Никитич Федоров сидел в возке вместе с иконописцами, сидел и внимал.
Он уже на выезде сознакомился с Андреем Рублевым, напомнив тому, как бежали от тохтамышевых татар и ночевали в лесу вместе с игуменом Сергием. И с Даниилом перемолвил, скромно похвастав, что его брат, Василий, ныне киличей при боярине Кошкине, а был когда-то в учениках у самого Феофана Грека, и в те, ныне далекие годы, они всю ночь просидели втроем, слушая Феофановы глаголы. Вопросил позже, почто Феофан Грек не оженился на Руси, а принял подвиг монашества? И Даниил ответил старшому, как и надлежало, несколько свысока, процитировав слова Феодора Студита о том, что тот избрал для себя не гражданское, и не воинское служение, и даже не царское владычество, столь завидное для ромеев, а нечто гораздо большее и неизмеримо совершеннейшее — служение небесное, иначе сказать, истинное и непреходящее, заключаемое не в словах, а в самом деле.
— Я почему прошаю! — возразил Иван, юношески покраснев. — Сын у меня, Сергей, поступил к Киприану, и тово, жениться не хочет, и никакой иной жизни. Верно, по книжному делу пойдет… Да и во мнихи, верно!
Даниил, много не отвечая, кивнул на Андрея, в это время как раз влезавшего в возок.
— Он тоже, как и Сергий, смолоду избрал сей путь и уже не отклонялся от него! Молись, чтобы и твой сын оказался велик в духовном делании!
И вот Иван едет и молчит, и внимает ученой беседе. А иконописцы обсуждают теперь иную византийскую живопись, известную им по Москве. И Иван не смеет признаться им, что бывал в Цареграде, и в Софии бывал, и рассматривал живопись, и мозаики монастырей Хора и Студитского, ибо хоть и был, и видел, но ни ученых слов тех, что произносят Андрей с Данилою, не ведает, ни того видения не имеет, что являют они, днесь почти забыв о спутнике своем.
А иконописцы, изредка взглядывая в окно, перешли на стригольников[49], отрицающих поклонение иконам, и вновь звучат в возке по-русски и по-гречески цитируемые великие отцы церкви: Афанасий, Златоуст, Ефрем Сирин, Никифор Влеммид, Леонтий и Максим Исповедник. «Через видимый образ наше мышление должно устремляться в духовном порыве к невидимому величию Божества», — повторяет Андрей слова ученого грека, и тут же оба вспоминают речи Иоанна Дамаскина об иконах и Федора Студита, который в опровержение иконоборческой ереси приводил слова Дионисия Ареопагита о том, что человек возвышается к божественному созерцанию посредством чувственных образов.
— Иные молвят, — вмешивается, не утерпевши, Иван, — что икона надобна верующему, как костыль хромому, чтобы понять… коли книгам не учен, ну, и не постиг, словом… — он путается, теряется, замолкает, но Андрей отвечает ему просто и серьезно, без величания:
— Кабы было так, то смысленным мужам, тому же отцу Сергию, иконы уже не надобились вовсе! Мнится, ежели икона есть образ Божества, открытый в тот, высший мир, то, стало, и она сама есть высшее и надобное всякому, а не токмо невегласу, неспособному прочесть Святое Писание и труды отцов церкви. Да коли бы было так, то, восходя выше, и писанья Отцов не понадобились бы мужу, исхитренному в духовном делании! И тогда мы приходим к тому, о чем рекут стригольники, о которых Сергий сказал, что они слепы суть! Сами научась, другим заграждают путь на учение, и отменив обряды, иконы, писания древности, создадут в грядущих поколениях сущую пустоту! Мы вот спорим об ином! Как понимали духовность византийские изографы, и как понимаем мы!





