Петька со своим старшим братом Гриньшей тоже спали летом на сеновале. Постройки близко сходились. У нас был проделан лаз, и мы по двум горбинам Легко перебирались с одного сеновала на другой. На этот раз Петька перелез ко мне и зашептал:
— Гриньша тут. Спит он. Потише говори, как бы не услышал. Про Вершинки-то сказал? — Нет. А ты?
— Тоже нет. Тебя чем?
— Голиком каким-то. Нисколь не больно. А тебя?
— Тятиным поясом. В ладонь он шириной-то. Шумит, а по телу не слышно. Гляди-ка у меня что! — И Петька сунул что-то к самому моему носу.
По острому запаху я сразу узнал, что это ржаной хлеб, но все-таки ощупал руками.
— Этот — большой-то — мне Афимша дала, а маленький — Таютка. Она с мамонькой в сенцах спит. Как я заревел, она пробудилась, соскочила с кошомки, подала мне этот кусок: “На-ка, Петенька!”, а сама сейчас же плюхнулась и уснула. Мамонька рассмеялась: “Ах ты, потаковщица!” Ну, а я вырвался да дёру. Под сараем Афимша мне и подала эту ломотину. Ишь, оцарапнула—это так точно!.. Еще, может, покормят. Не спят у нас. Ну, не покормят — мы этот, Таюткин-то, съедим, а большой тому оставим. Ладно?
Мне стало завидно. Ловко Петьке! У него четыре сестры. Таютка вовсе маленькая, а тоже кусочек припасла. А меня и не покормит никто.
Но вот и у нас во дворе зашаркали поземле башмаками. Петька толкнул меня в бок:
— Твоя бабушка вышла!
Смешной Петька! Будто я сам не знаю. Шарканье башмаков затихло у дверей в погребицу. Скрипнула дверка. Минуты две было тихо, потом послышался голос:
— Егорушко! Беги-ко, дитенок! Да, бабушку тоже неплохо иметь! Петька шепчет:
— Ты еще попроси. Не наелся, скажи. А сам не ешь! Почамкай только. Она не увидит.
Быстро спускаюсь с сеновала и подбегаю к погребице. Бабушка нащупывает одной рукой мою голову, а другой подает большой ломоть хлеба.
— Поешь-ко, дитятко! Проголодался, поди? Шуточно ли дело — с одним кусочком целый день. Да не поворачивай кусок-то. Так ешь!
По совету Петьки я начинаю усиленно чавкать, будто ем, и в то же время спрашиваю:
— Ты, бабушка, видела мою рыбу-то?
— Видела, видела… Хорошая рыбка. Завтра ушку сварим.
— Окуня-то видела… большого? Еле его выволок. С фунт, поди, будет. Будет, по-твоему?
— Кто знает… Хорошая рыбка… Как у доброго рыболова.
— Чебак там еще… Видела?
— Ну, как не видела… Все оглядела. Пособник ведь ты у меня! — И бабушка поглаживает меня по голове.
Я все время усердно чавкаю, потом говорю:
— Бабушка, я не наелся.
— Съел уж? Вот до чего проголодался! А мать-то и не подумает накормить! Сейчас я, сейчас… сметанкой намажу… Ешь на здоровье.
В это время хлопнула дверь избы, и мама звонко крикнула:
— Ты, рыболовная хворь! Иди-ко! Сейчас чтоб у меня!
Голос был строгий. Надо идти, а куда кусок, который я держал за спиной! Тут оставить — Лютра схамкает. В карман такой не влезет… Как быть? Сунул за пазуху—сметана потекла! Тоже бабушка! Всегда она так!
На столе оказались горячая картошка с бараниной, творожный каравай и крынка молока. Но приправа была горькая — мама плакала. Лучше бы она десять раз меня голиком, чем так-то. И я тоже разревелся.
— Не будешь больше?
— Не буду, мамонька! Вот хоть что… не буду. Засветло домой… всегда…
— Ну ладно, ладно… Хватит! Поешь вот. Один ведь ты у меня.
После этого я уж мог есть без помехи. На душе светло и весело, как после грозы. Но ведь надо еще тому запасти. Об этом я не забыл, да и забыть не мог: струйки сметаны с бабушкина ломтя стекали на живот и холодили. Было щекотно, но я все время поеживался и крепко сжимал ноги, чтобы не протекло. Как тут забудешь!
Припрятать что-нибудь, однако, было трудно. Мама стояла тут же, около стола, и смотрела на мою быструю работу. Бабушка тоже пришла в избу и сидела недалеко.
По счастью, в окно стукнули. Это Колюшкина мать зачем-то вызывала мою.
Тут уж надо было успеть.
Я ухватил два ломтя хлеба и сунул их за пазуху, а чтобы не отдувалась рубашка, заправил их по бокам. Быстро выбросил из правого кармана все, что там было, и набил его картошкой с бараниной. С левым карманом было легче. Там лишь берестяная червянка. Вытащить ее, выгрести остатки червей, наполнить карманы рыхловатым, тепловатым караваем — дело одной минуты. Когда мама вернулась, я был сыт и чувствовал бы себя победителем, если бы не проклятая сметана. Она уже ползла по ногам, и я боялся, что закаплет из левой штанины.
— Зачем Яковлевна-то приходила?
— Молока крынку унесла. Колюшку покормить. Ушка, говорит, оставлена была, да кошка добылась. Ну, а больше и нет ничего. Картошка да хлеб, а накормить тоже охота рыболова-то своего.
— Как ведь! Всякому охота своего дитенка в сыте да в тепле держать… Трудное у Яковлевны дело. Пятеро, все мал мала меньше, а сам вовсе старик. Того и гляди, рассчитают либо в караул переведут… На что только другой раз женился!
— Подымет Яковлевна-то. Опоясками да вожжами все-таки зарабатывает.
— Работящая бабеночка… что говорить, работящая, а трудненько будет, как мужниной копейки не станет. Ой, трудненько! По себе знаю.
Мне давно пора было уходить. Под разговор мамы с бабушкой я думал убраться незаметно, но мама остановила вопросом: