Так и не понял, шутит ли он.
— Вот вам моя визитка, на всякий случай. Искренне надеюсь, что она вам, в свою очередь, не понадобится. Но если что, всегда рад.
«Будете у нас на Колыме — заезжайте…»
Я сделал заранее обреченную на неудачу попытку расплатиться по счету, но Матвей Андреевич пресек ее в самом зародыше. На улице мы распрощались, и каждый пошел своей дорогой.
«Тогда я искренне думал, что больше не встречусь с подполковником, носящим смешную фамилию Качка.
11
Поворотный круг заело. Выгородку тряхнуло, Пашка Качалов — с такой фамилией он трижды проваливался в театральный! — пошел матом не по тексту. Наконец дощатый стол и три лавки укатили вправо, освобождая место для драки.
— Мерзавец! Мне режет плечо! — подала реплику Лапочка. Вообще-то она не Лапочка, а Эльвира (если по роли) или Виктория Сергеевна Черныш (если по паспорту), но эту маленькую, пухленькую, разбитную травестишку никто не звал иначе, чем Лапочкой. Говорят, были основания. Не знаю, не проверял. Хотя однажды хотелось. Всю жизнь играя Гаврошей, Трубачей-на-Площади, Юных Барабанщиков и прочих Малышей-при-Карлсонах, наша Лапочка мытьем-катаньем умудрилась прорваться в «Последнюю женщину сеньора Хуана». Этой самой Эльвирой, супружницей знаменитого сердцееда.
Хорошая роль.
Выигрышная, если подать с умом.
Вот как сейчас: будучи привязанной к каминной решетке, приспустить платье с левого плечика, прогнуться, отчетливо обозначив бюст… И чуть-чуть хрипотцы в мальчишеский голос.
Какие наши годы?!
— Спокойно, сеньора, — Пашка закончил материться, завершив пассаж виртуозным зигзагом. Нагнулся. Проверил узлы, по ходу дела смачно чмокнув Лапочку в плечико.
Люблю, когда режиссер спит на прогоне. Или это такая задумка?
— Спокойно. Сейчас вернутся ребята, и идите себе на все четыре стороны.
Я скучал в пятом ряду, ожидая конца репетиции. Работенка у меня сегодня была — не бей лежачего. И собственно к местному «репету» не имела никакого отношения. Сейчас ребята вернутся, крутанут финал, я покалякаю с ними за жизнь минут пять и начну бродить по пустой сцене. С умным выражением лица. За те бабки, которые мне пообещал Арнольдыч, лицо само делается умным.
Как у шимпанзе в зоопарке.
У Арнольдыча срывалось шоу звезды местного значения. Звезда сверкала «под фанеру», основную нагрузку тащил знойный кордебалет, гей-мансы-перформансы, трудяга-осветитель и спец-прибамбасы — а перед самым приездом выяснилось, что часть вышеупомянутых прибамбасов на нашей сцене не катит. Геи катят, мансы пляшут, а «римские свечи» ни в какую. Кордебалет с ножками — да, а «чертово колесо» ни за что. Еще зал подожгут. Звезда тускнела на глазах, пролетая на голой «фанере» и вялой сексапильности. «Спасай, Валерик! — Арнольдыч стал похож на верблюда, лишившегося горба и надежды на оазис. — У тебя золотое сердце!» Я согласился. Что да, то да. «Пошурши там, Валерик! Вот раскладочка, глянешь. Висячки подчеркнуты, если знак вопроса, значит, наплевать и обойтись! Спасай, родимчик!»
Дальше мы около часа спорили: за какую сумму я спасу звезду? Это было мое Бородино и Ватерлоо Арнольдыча. Или наоборот. Я трижды напоминал старику, что родимчик не спасает, а хватает. Старик упирался, грозясь валидолом. Железный старик. Чугунный.
Но бабки я выгрыз зубами.
За кулисами громыхнул топот и звон. Поворотный круг дернулся в судороге. Спотыкаясь и бестолково размахивая гнутыми шпагами, взгляду явились Дон Хуан с враждебными сеньору мачо. Звукооператор проспал, но выправился: колонки невпопад взвились джазово-тревожным «Аранхуэсом», но после краткой прелюдии биг-бэнд Дэвида Метью выровнял темп, раскрутив «Spain» Кориа. Ударник, свинг, иглы синкоп… У меня есть этот диск, еще виниловый. Люблю. На фоне музыки актеры с их ковыряльниками смотрелись бледной спирохетой.
— Стоп! Стоп! Звук с начала!
Уже без круга, на собственных ножках, народ выбрел к исходным позициям. По новой грянул «Аранхуэс», Дон Хуан приступил к чудесам потасовки, мучаясь одышкой. «Гнилой Жан-Маризм», как смеялся мой препод сцен-движения. А ведь это кульминация. Это, считай, финал. Провалят пьесу, и весь им МХАТ. Глядя на творящееся безобразие, я вдруг отчетливо представил себе кино. Нет, лучше реальность. Нижний зал гостиницы. Пахнет кислятиной из подвалов и горелым жарким. К каминной решетке намертво прикручены две женщины: молоденькая служанка, готовая сдохнуть за старого сеньора, чей язык острее шпаги, а шпага быстрее молнии — и жена означенного сеньора, усталая, скитающаяся за блудным мужем по дорогам Испании, чтобы любить или убить. Бой одного с тремя. А у решетки медлит безликий соглядатай, готовый в любую минуту перерезать женщинам глотки.
Скрип половиц.
Тяжелое дыхание — криков нет, на крик нужны силы. Сил жаль.
И над жизнью-смертью, из психованного будущего самолетов и «Макдоналдсов», золотой спиралью захлебывается труба Арта Фармера.
Память рассмеялась: «Помнишь?» Я улыбнулся в ответ.
Память рассмеялась: «Помнишь?» Я улыбнулся в ответ. В театральном ставили «Дом, который построил Свифт». Меня, намекнув о пользе фехтовального прошлого, взяли на «проходняк». Роль Черного констебля. Ну, не «Кушать подано!», но что-то вроде. Две реплики в середине спектакля, потом уйти, вернуться через семь минут и заколоть Рыжего констебля, Костика Савелькина. На премьере мы с Костиком скучали за кулисами, ожидая первого антракта, и одна подружка выволокла нас в кафе «Арлекино», тяпнуть по бокалу шампанского. Тяпнули, Перекурили. Вернулись, оделись в костюмы, взяли сабли.