Я начал играть ноктюрн до-диез минор Шопена. Стеклянный дребезжащий звук расстроенного инструмента, ударяясь о пустые стены квартиры и лестничной клетки, тихим печальным эхом отражался от домов разрушенного квартала на противоположной стороне улицы. Когда я кончил, тишина, висевшая над целым городом, казалось, стала еще более глухой и зловещей.
Откуда-то донеслось мяуканье кошки, а снизу, с улицы послышались гортанные крики немцев. Офицер постоял молча, приглядываясь ко мне, потом вздохнул и сказал:
— И все же вы не должны здесь оставаться. Я вывезу вас за город, куда-нибудь в деревню. Там вы будете в безопасности.
Я покачал головой.
— Мне нельзя выходить отсюда! — сказал я с нажимом.
Казалось, лишь теперь он начал понимать, почему я прятался в руинах. Нервно дернувшись, спросил:
— Вы еврей?
— Да.
Нервно дернувшись, спросил:
— Вы еврей?
— Да.
Он опустил сложенные на груди руки и сел в кресло рядом с роялем, словно желая обдумать ситуацию.
— Да, в таком случае вам действительно нельзя отсюда выходить.
Подумав еще, он обратился ко мне с вопросом:
— Где вы прячетесь?
— На чердаке.
— Покажите.
Мы поднялись по лестнице наверх. Он тщательно и профессионально обследовал чердак и обнаружил то, чего я до сих пор не замечал. Там было еще одно перекрытие, что-то вроде сбитой из досок антресоли прямо под коньком крыши над входом на чердак Ее трудно было сразу заметить в царящем здесь полумраке. Он посоветовал мне спрятаться именно на этой «антресоли» и еще помог найти в одной из квартир лесенку. Взобравшись наверх, в свое убежище, я должен был втаскивать ее за собой.
Затем офицер спросил, есть ли у меня еда.
— Нет, я как раз искал что поесть, когда вы пришли.
— Ничего, ничего, — пробормотал он поспешно, будто стыдясь всей этой ситуации, — я принесу вам еду.
На это раз я осмелился задать вопрос — он просто вырвался у меня:
— Вы немец?
Он покраснел и чуть ли не крикнул запальчиво, будто я его обидел:
— Да, к сожалению, я немец. Я хорошо знаю, что творилось здесь, в Польше, и мне стыдно за мой народ.
Резким жестом подал мне руку и вышел. Он появился снова только через три дня. Вечером, когда уже совершенно стемнело, снизу, с чердака, раздался шепот:
— Эй, вы там?
— Да, — ответил я.
Что-то тяжелое упало рядом со мной. Я нащупал через бумагу несколько буханок хлеба и еще что-то мягкое, впоследствии оказавшееся завернутым в пергамент мармеладом. Отодвинув сверток, я быстро позвал:
— Подождите минутку.
Голос из темноты ответил нетерпеливо:
— Ну что? Давайте побыстрее. Часовой видел, что я сюда иду, мне нельзя задерживаться.
— Где советские войска?
— В районе Праги, на другой стороне Вислы. Держитесь. Осталось еще несколько недель. Самое позднее к весне война закончится.
Голос замолк. Я не знал, ушел офицер или нет. Но потом он заговорил снова:
— Вы должны выжить! Слышите?! — Голос звучал твердо, почти как приказ, словно офицер хотел вселить в меня веру в счастливое для нас окончание войны. После этих слов я услышал скрип закрывающейся двери.
Не знаю, сумел бы я тогда не сломаться и не покончить с собой, что я уже не раз собирался сделать, если бы не газеты, в которые немец завернул хлеб. Номера были свежие, и я постоянно их перечитывал, черпая силы в сообщениях о поражениях немецких войск, все быстрее отступавших на всех фронтах в глубь рейха.
Снова потянулись недели, бесконечные и однообразные. Артиллерию со стороны Вислы было слышно все реже. Бывали дни, когда тишину не нарушал ни единый звук выстрела.
Жизнь в штабе, разместившемся в крыльях здания, шла своим чередом. По лестницам сновали солдаты, они частенько заглядывали на чердак, принося и унося какие-то свертки, но мое убежище было выбрано очень удачно, ни одному из них и не пришло в голову заглянуть на «антресоль». Перед домом со стороны проспекта Независимости без устали ходили часовые. И днем и ночью я слышал их притоптывание на морозе. Я выскальзывал из моего логова лишь с наступлением полной темноты, чтобы принести воды из разрушенных квартир, где оставались манны сводой.
12 декабря я виделся с офицером в последний раз. Он принес мне хлеба больше, чем в прошлый раз, и еще пуховое одеяло, и сообщил, что его часть покидает Варшаву, но я не должен терять надежду, потому что уже в ближайшие дни русские начнут наступление.
— На Варшаву?
— Да.
— И как мне выжить в уличных боях? — тревожно спросил я.
— И как мне выжить в уличных боях? — тревожно спросил я.
— Если и вы, и я пережили эти пять лет ада, — ответил он, — то, видимо, нам суждено остаться в живых. Надо в это верить.
Ему уже пора было идти, и мы стали прощаться. Эта мысль пришла мне в последний момент, когда я раздумывал, как его отблагодарить, поскольку он ни за что не хотел взять мои часы — единственное богатство, которое я мог ему предложить.
— Послушайте! — Я взял его за руку и стал горячо убеждать:
— Вы не знаете моего имени, вы о нем не спрашивали, но я бы хотел, чтобы вы его запомнили, ведь неизвестно, что будет дальше. Вам предстоит далекий путь домой, а я, если выживу, наверняка сразу начну работать, здесь же, на месте, на том же самом Польском радио, где работал до войны. Если с вами случится что-нибудь плохое, а я смогу чем-то помочь, запомните: Владислав Шпильман, Польское радио.