У въезда на площадь время от времени скапливались повозки, сюда пригоняли толпы людей, предназначенных для выселения. Вновь прибывшие не скрывали своего отчаяния: мужчины говорили на повышенных тонах, а женщины, у которых отобрали детей, рыдали и истерически всхлипывали. Но скоро и на них стал действовать царящий на Umschlagplatz настрой — апатия и отупение. Они затихали, и только иногда кое-где вспыхивала паника, если какому-нибудь проходящему эсэсовцу захотелось пальнуть в кого-то, кто не слишком проворно посторонился или чье лицо не выражало полной покорности. Недалеко от нас сидела на земле молодая женщина. В разорванном платье, растрепанная, будто минуту назад с кем-то подралась. Сейчас она сидела спокойно, уставившись в одну точку с каменным лицом. Вцепившись в свое горло растопыренными пальцами, она время от времени выкрикивала монотонным голосом:
— Зачем я его задушила?
Стоящий рядом с ней молодой мужчина, наверное муж, тихонько ее уговаривал, пытаясь успокоить, но, по всей видимости, его слова не доходили до ее сознания.
Среди людей, согнанных на площадь, появлялось все больше знакомых. Подойдя, они здоровались и по привычке заговаривали с нами, но уже через минуту разговор иссякал. Знакомые отходили в сторону, чтобы оставшись наедине попытаться взять себя в руки.
Солнце поднималось все выше и припекало все сильнее, и нас все острее мучили голод и жажда. Последний раз мы ели вечером предыдущего дня — суп с хлебом. Я не мог усидеть на месте и решил пройтись. Может, так будет лучше?
Народ все прибывал, становилось очень тесно и приходилось все время обходить группы сидящих и лежащих людей. Все говорили об одном и том же: куда нас повезут, действительно ли на работу, как пыталась внушить нам еврейская полиция.
Все говорили об одном и том же: куда нас повезут, действительно ли на работу, как пыталась внушить нам еврейская полиция.
В одном месте прямо на земле лежали старики — мужчины и женщины, очевидно, из какого-то дома престарелых. Чудовищно худые, обессилевшие от голода и жары — на грани жизни и смерти. Некоторые лежали, прикрыв глаза, и невозможно было понять, они уже умерли или умирают сейчас. Если нас высылают на работы, то что здесь делают эти старцы?
Женщины с детьми на руках переходили от одной группы к другой, умоляя дать хоть каплю воды, которую немцы умышленно перекрыли на Umschlagplatz. У детей были мертвые глаза с приспущенными веками, головы качались на худеньких шейках, а высохшие губы хватали воздух — совсем как у рыбок, выброшенных рыбаками на берег.
Когда я вернулся к своим, они были уже не одни. К матери подсела наша добрая знакомая, а ее муж, бывший владелец большого магазина, присоединился к отцу. Вместе с ним стоял и другой наш общий знакомый — врач-дантист, практиковавший недалеко от нашего дома, на Слизкой. Торговец, в общем, не терял бодрости духа, а дантист все видел в черном свете. Он нервничал и с горечью говорил, почти кричал:
— Это позор для всех! Мы позволяем вести себя на смерть, как стадо овец! Если бы мы все — полмиллиона человек — бросились на немцев, гетто бы рухнуло. Пусть бы мы в крайнем случае погибли, но не остались в истории позорным пятном!
Отец слушал его, с добродушной улыбкой пожал плечами и нерешительно сказал:
— А откуда вы знаете, что нас посылают на смерть? — Дантист хлопнул в ладоши.
— Разумеется, я не знаю. Откуда мне это знать? Не от них же! Но я на девяносто процентов уверен, что они всех нас прикончат.
Отец снова улыбнулся, будто этот ответ еще больше утвердил его в своей правоте.
— Взгляните, — сказал он и обвел рукой толпу на Umschlagplatz, — мы никакие не герои. Мы обычные люди и поэтому, в надежде выжить, выбираем оставшиеся десять процентов.
Торговец поддерживал отца. Он совершенно не разделял точку зрения дантиста: немцы не так глупы, чтобы пренебречь таким количеством рабочих рук Он предполагал, что нас ждут трудовые лагеря, возможно, самая тяжелая работа, но никто никого убивать, конечно, не собирается.
В это время его жена рассказывала Регине и матери про серебро, замурованное ею в подвале. Там были прекрасные и очень ценные вещи, и она надеялась их найти, вернувшись из ссылки.
Уже наступил полдень, и на площадь пригнали очередную группу выселенцев. Среди них мы с ужасом увидели Галину и Генрика. Значит, и им суждено разделить нашу участь. А ведь каким утешением была для нас мысль, что, по крайней мере, они останутся в живых.
Я бросился к Генрику — наверняка это из-за его идиотской прямолинейности они с Галиной попали сюда. Я засыпал его вопросами и упреками, но разве я заслуживал какого-нибудь ответа? Он пожал плечами, достал из кармана маленькое оксфордское издание Шекспира, пристроился сбоку и погрузился в чтение.
Только от Галины мы узнали, как они тут оказались: услышав, что нас увезли на Umschlagplatz, они добровольно пришли сюда, потому что хотели быть с нами.
Какой идиотский всплеск чувств с их стороны! Я решил спровадить их отсюда во что бы то ни стало, ведь они не были включены в списки депортированных и могли бы остаться в Варшаве.
Их привел сюда еврейский полицейский, с которым я был знаком по работе в «Искусстве», и поэтому рассчитывал на то, что легко смогу воззвать к его совести, приняв во внимание, что формально никакой необходимости их вывозить не было. Но я просчитался. Он и слышать ни о чем не хотел. Каждый полицейский лично должен был привести на Umschlagplatz пять человек, иначе сам рисковал оказаться на нашем месте. Галина и Генрик входили в его сегодняшнюю пятерку. Он устал и освобождать никого не собирался, иначе ему снова пришлось бы идти ловить других.