Вообще история с этим автором заключалась вот в чем. Примерно год назад (тут, хочешь — не хочешь, приходилось употреблять понятия первой жизни) автор принес рукопись, листов на двенадцать. Поскольку имени у автора не было, заявки он не подавал и даже устно ничего заранее не просил и ни о чем не предупреждал, рукопись его вместе со многими другими попала в самотек и месяца три пролежала в шкафу, пока редактор, занимавшийся самотеком, не добрался наконец и до нее. Редактор осилил рукопись неожиданно быстро, уже на третий день подошел с нею к Зернову и сказал, как-то неловко улыбаясь: «Знаете, наверное, вам надо это прочесть». — «А что, есть смысл?» — не думая, механически поинтересовался Зернов. Вообще он читал, как правило, лишь то, что шло в производство. «Могут быть, конечно, возражения. Но читается с интересом». — «Ладно», — согласился Зернов. Он ведь вовсе не пугался, когда в рукописи обнаруживалось нечто, против чего могли быть возражения. Потому что возражения эти могли возникать на разных уровнях, и с определенным количеством этих уровней можно было порой даже поспорить: на них возникали сомнения чисто литературного порядка, речь могла идти о каких-то сценах, характерах, просто выражениях, даже отдельных словах — и пускаться в дискуссии по таким вопросам Зернов даже любил: тут можно было проявить и принципиальность свою, и смелость, и понимание и автора, и литературы в целом — что всегда шло ко благу, улучшало репутацию, поднимало престиж. Но бывали уровни, на которых возражения — если они возникали — пылали таким ослепляющим красным запретом, что тут сама мысль о споре могла прийти в голову разве что слабоумному; вот такие рукописи, против которых могли возникнуть возражения на уровнях выше определенного, Зернову не только удовольствия не доставляли — они вызывали даже чисто физическую неприязнь, трогать их было все равно что брать в руки жабу; и авторов таких произведений Зернов откровенно не жаловал, чтобы не сказать больше. Однако разговаривать с ними все равно приходилось; зарплату свою Зернов получал по заслугам, и что работа его — не мед, знал каждый.
Однако разговаривать с ними все равно приходилось; зарплату свою Зернов получал по заслугам, и что работа его — не мед, знал каждый.
Так вот, об этой рукописи. Через день-другой Зернов, человек обязательный, нашел время, чтобы заглянуть в рукопись. И прежде всего удивился: зачем ему надо было читать это? Написанное относилось к фантастике; Зернов воспринимал этот жанр как вещь совершенно необязательную, ему вообще не вполне ясно было — литература ли это на самом деле; наверное, все же не совсем, иначе критика замечала бы ее — за критикой Зернов следил, просто обязан был следить. Правда, изредка издавать фантастику приходилось — у нее были упорные читатели в немалом количестве, и когда в бухгалтерии возникали некоторые смущения, прибегали к такому средству, чтобы поправить дела. Но в принципе издавать такие вещи Зернову не хотелось, потому что они требовали особого и не совсем обычного внимания: автор мог, запутавшись в своих вымыслах, даже сам того не желая, написать что-нибудь такое, что могло быть неправильно понято читателем, вызвать нарекания у общественности (слово это было для Зернова наполнено весьма конкретным, четким содержанием) и даже возражения на уровне выше допустимого; прецеденты были. Что касается этой рукописи, то в ней повествовалось о том, как где-то в будущем (и не понять было: отдаленное это будущее или не очень, а может быть, и достаточно близкое) руководители человечества довели жизнь на всей планете до такого ужасающего состояния, что ей угрожала полная и бесповоротная гибель, — и доведя, оказались не в состоянии остановить этот процесс и спасти человечество. И тогда группа выдающихся ученых предложила свой путь к спасению, единственный еще остававшийся: повернуть течение времени вспять; способ совершить такую инверсию был уже, видимо, им известен. Предполагалось, что будет сделано отступление во времени до определенного рубежа в прошлом — до того времени, когда еще можно было спасти мир каким-то иным способом — скорее всего изменив характер цивилизации, уменьшив ее самоубийственные тенденции. Предложение было принято, и время действительно пошло вспять; однако что-то произошло, фантазировал далее автор, и в эпоху, когда надо было совершить возврат к обычному ходу времени, то ли что-то не позволило осуществить замысел, то ли что-то не так было рассчитано — так или иначе, время продолжало идти назад…
Дойдя до этого места, Зернов решил, что дальше читать не стоит: и так все было ясно. О чем бы автор ни писал еще и какой бы ни придумал конец, Зернов не мог согласиться с самой постановкой вопроса. Самая элементарная логика не позволяла согласиться. Ведь если ученым был известен способ обратить время во всей Вселенной вспять, значит, действие повести происходило все-таки не завтра и не послезавтра даже: современная наука, справедливо полагал Зернов, была еще очень и очень далека от подобного могущества. Далее: если будущее было очень неблизким, значит, то должна была быть неизбежно эпоха всемирного коммунизма; таково было будущее планеты, и с каждым, кто в этом не был совершенно уверен, даже разговаривать всерьез не стоило, не говоря уже о том, чтобы издавать его. Ну а если действие относилось к эпохе осуществленного коммунизма, то нелепым было уже само предположение, что тогдашнее руководство планеты могло привести человечество к какой бы то ни было катастрофе: только к счастью, процветанию, светлому благоденствию могло оно привести народы. Кстати, о народах: автор принимал как само собою разумеющееся, что и в том будущем продолжало существовать деление человечества на страны, народы и языки, — что также противоречило единственно правильной, как всем известно, теории. Вот так: стоило лишь логически проанализировать авторскую концепцию, как становилось ясным, что мыслил автор неправильно, позиция его была чуждой и никак не приемлемой. Хотя, с другой стороны, замысел был, конечно, не лишен интереса, и книжка могла бы получиться вполне приличной — с точки зрения любителей этого жанра, естественно.
Хотя, с другой стороны, замысел был, конечно, не лишен интереса, и книжка могла бы получиться вполне приличной — с точки зрения любителей этого жанра, естественно. Но в таком виде она идти не могла, тут и думать было нечего.
Однако, — показалось тогда Зернову, — все-таки с рукописью и автором можно было еще поработать. Он и сам не знал, почему стал вдруг думать в этом направлении, когда намного проще было бы сразу зарубить рукопись, хотя бы передать ее на рецензию кому-нибудь из рецензентов — истребителей-бомбардировщиков, — некоторое количество таких имеется при всякой приличной редакции любого уважающего себя издательства; было это в правах и возможностях Зернова, — но вот не передал почему-то, что-то в нем тогда шевельнулось непонятное. Только не снисхождение к автору: Зернов его совершенно не знал, он его и в глаза не видал дотоле. Желание издать интересную книгу? Может быть, конечно; такое желание, более или менее осознанное, всегда живет в каждом издателе; но вряд ли оно сыграло тут решающую роль. Может быть, то было своего рода предчувствие? Теперь, в новой жизни, Зернов готов был допустить такую возможность; тогда же, естественно, это ему и в голову не пришло. Он знал, конечно, что определенная способность предчувствовать у него была; но до сих пор она проявлялась главным образом в предугадывании реакций руководства и общественности на те или иные действия или бездействия. В отношении же будущего, ожидающего человечество вдалеке, она скорее всего не могла сработать хотя бы потому, что Зернов об этом будущем всерьез не думал: не его это была функция, да и не автора тоже. И все-таки какое-то неясное ощущение тогда у него возникло…