Роджер остановился, уши у него обвисли, хвост лишь чуть подрагивал, и взор обратился ко мне за поддержкой. Я строго приказал ему следовать к намеченной цели. Роджер нервозно посмотрел на совенка, а потом спокойно стал обходить его сзади. Однако Улисс тут же повернул голову на сто восемьдесят градусов и по-прежнему не сводил с собаки глаз. Роджеру еще ни разу не приходилось встречать зверя, который бы мог, не поворачиваясь, глядеть назад, поэтому он был в некотором замешательстве. Но, чуть поразмыслив, Роджер решил избрать легкий, игривый тон. Он растянулся на животе, положил голову на лапы и стал медленно подползать к птице, слегка повизгивая и непринужденно виляя хвостом. Улисс продолжал сидеть неподвижно, будто чучело. Роджеру удалось подползти совсем близко, но тут он совершил роковую ошибку. Вытянув морду вперед, он шумно и с любопытством обнюхал птицу. Многое мог бы вынести Улисс. Но позволить лохматому барбосу обнюхивать себя — никогда! Сейчас он покажет этой неуклюжей громадине без крыльев, где ее место. Прикрыв глаза, щелкая клювом, Улисс подпрыгнул в воздух и опустился прямо на морду собаки, вонзив в ее черный нос свои острые как бритва когти. Роджер в изумлении тявкнул, стряхнул с себя совенка и спрятался под стол. Никакие уговоры не могли заставить его выйти оттуда, пока Улисс не был водворен обратно в свою корзинку. Когда совенок немного подрос, детский пушок сошел с него, и он весь покрылся замечательными пепельно-серыми, ржаво-красными и черными перьями. На светлой грудке красиво обозначились темные мальтийские кресты, на ушах отросли длинные кисточки, которые он всегда поднимал в негодовании, если вы позволяли себе вольничать с ним. Теперь Улисс был слишком взрослый, чтобы жить в корзинке, о клетке же он просто слышать не хотел, так что пришлось отдать ему во владение весь кабинет. Свои упражнения в полетах он проводил между столом и ручкой двери и, как только освоил это искусство, выбрал себе жилье в углублении над окном и сидел там целый день с закрытыми глазами, точь-в-точь сучок оливы. Если с ним заговорить, глаза его сразу широко распахнутся, кисточки на ушах поднимутся вверх, все тело вытянется, и на вас взглянет загадочный китайский идол с изможденным лицом. Если Улисс к вам расположен, он приветливо пощелкает клювом или же, как знак величайшей милости, слетит вниз и торопливо чмокнет вас в ухо.
После захода солнца, когда по темным стенам дома начинали бегать гекконы, Улисс просыпался. Он деликатно зевал, расправлял крылья, чистил хвост и так энергично встряхивался, что все его перья вставали дыбом, будто лепестки распушенной ветром хризантемы. Затем с большой непринужденностью он выпускал шарик полупереваренной пищи вниз на газету, расстеленную специально для этой, а также для других целей. Чтобы приготовиться к ночной охоте, он издавал пробное «ту-гу», удостоверялся, что голос у него в порядке, и отчаливал на своих мягких крыльях. Беззвучно, как пушинка, облетев комнату, он опускался мне на плечо, сидел там минутку-другую, легонько пощипывая мое ухо, потом снова встряхивался, отбрасывал сантименты в сторону и принимал деловой вид. Подлетев к подоконнику, он издавал еще одно вопросительное «ту-гу?», уставясь на меня медовыми глазами. Это был знак, чтоб ему открыли ставни. Как только я распахивал их, Улисс выплывал из окна, и с минуту его силуэт вырисовывался на диске луны, прежде чем пропасть в темноте олив. А еще минутой позже раздавалось громкое, вызывающее «ту-гу! ту-гу!» — предупреждение, что Улисс вышел на охоту.
Охота его продолжалась разное время. Иногда уже через час он снова появлялся в комнате, иногда же пропадал всю ночь. Но куда бы совенок ни улетал, он ни разу не забыл вернуться в дом к ужину — между девятью и десятью часами. Если в моем кабинете свет не горел, Улисс спускался к окну гостиной и заглядывал в него — нет ли меня там. Если меня не было, он снова летел вверх, садился на окно моей спальни и нетерпеливо колотил по ставням, пока я не открывал их и не протягивал ему блюдце с фаршем, искрошенным сердцем цыпленка или еще каким-нибудь деликатесом, припасенным в тот день.
Проглотив последний кусочек сырого мяса, Улисс издавал тихий, вроде икоты, звук, минуту раздумывал и улетал снова, проплывая над верхушками деревьев, залитых лунным светом.
С тех пор как Улисс показал себя храбрым бойцом, он стал относиться к Роджеру вполне по-дружески, и теперь, когда мы шли вечером купаться, мне порой удавалось залучить его в нашу компанию. Обычно он сидел на спине Роджера, крепко вцепившись в его черную шерсть, и если, как это иногда случалось, Роджер забывал о своем пассажире и бежал слишком быстро или же слишком резво перепрыгивал через камень, в глазу Улисса загорался огонь, крылья начинали бить воздух в отчаянном усилии удержать равновесие, и он громко и с возмущением щелкал клювом, пока я не принимался отчитывать Роджера за беспечность. На берегу моря Улисс восседал на моих штанах и рубашке, а мы с Роджером кувыркались на мелком месте в теплой воде. Вытянувшись, как гвардеец на карауле, Улисс следил за нашими проделками круглыми, слегка осуждающими глазами. Нередко он покидал свой пост, кружился над нами, щелкая клювом, и опять возвращался на берег. Опасался ли он за нашу жизнь или просто хотел поиграть с нами, я так и не смог решить. Если мы купались слишком долго, ему это надоедало, он взмывал над холмом и летел в сад, крикнув нам на прощанье «ту-гу».
Летом, в полнолуния, мы всей семьей отправлялись на ночные купания, так как днем слишком сильно палило солнце и перегретое море ничуть не освежало. Как только выходила луна, мы спускались через рощу к скрипучей деревянной пристани и залезали на «Морскую корову». Ларри и Питер садились на одно весло, Марго и Лесли на другое, а мы с Роджером пробирались на нос и были впередсмотрящие. Примерно через полмили показывался небольшой заливчик с пляжами из белого песка и грудой гладких, все еще теплых камней, на которых было так приятно полежать. Мы ставили «Морскую корову» на якорь в глубоком месте и потом, перемахнув через борт, весело плескались и ныряли, так что лунный свет дрожал на взбаламученных водах залива. Всласть накувыркавшись, мы не спеша плыли к берегу и ложились на теплые камни, лицом к звездному небу. Обычно через полчаса мне надоедало слушать разговоры взрослых, я снова входил в воду и медленно плавал по заливу на спинке, любуясь луной. И вот однажды, покачиваясь так на волнах, я обнаружил, что залив этот привлекал не только нас одних.
Свободно раскинувшись в теплой, ласковой воде и лишь чуть-чуть шевеля руками, чтобы держаться на поверхности, я разглядывал Млечный Путь, протянувшийся через небо шифоновым шарфом, и соображал, сколько же в нем звезд. С берега, гулко отдаваясь эхом, до меня доносились голоса и смех, а если я слегка приподнимал голову, мне были видны очертания фигур, освещенных вспыхивающими огоньками сигарет. Совсем убаюканный, я продолжал тихо плыть по заливу, как вдруг почти рядом с собой услыхал какой-то громкий шлепок и бульканье. Затем последовал длинный, глубокий вздох, и я закачался на легких волнах. Мгновенно выпрямившись, я высунулся из воды, чтобы определить, далеко ли уплыл от берега, и вдруг с ужасом увидел, что был на порядочном расстоянии не только от берега, но и от «Морской коровы». И как знать, что это тут плавает вокруг меня в темной воде? С берега все еще доносились взрывы смеха, и я видел, как высоко в воздухе красной звездой влетал окурок сигареты, описывал кривую и гас у кромки воды.
Беспокойство охватывало меня все сильнее, и я уже готов был позвать на помощь, когда футах в двадцати от меня море вдруг как будто расступилось с легким плеском и бульканьем, и на поверхности показалась гладкая, блестящая спина, издала глубокий удовлетворенный вздох и снова скрылась под водой. Едва я успел сообразить, что это был дельфин, как тут же понял, что дельфины окружили меня со всех сторон. Они всплывали на поверхность, выставив свои горбатые темные спины, сиявшие в лунном свете, и с наслаждением вдыхали воздух.