Все попрыгали из кузова, и Виктор сразу потерял из виду Диану и Тэдди, вокруг были только незнакомые лица, мрачные, ожесточенные, недоумевающие, плачущие, кричащие, с закаченными в обмороке глазами, оскаленные… Виктор попытался пробиться к воротам, но через несколько шагов безнадежно завяз. Люди стояли плотной стеной, и никто не желал уступать своего места, их можно было толкать, пинать, бить, они даже не оборачивались, они только вжимали головы в плечи и все старались просунутся вперед, вперед, ближе к воротам, ближе к своим детям. Они вставали на цыпочки, они тянули шеи, и ничего не было видно за колышущейся массой капюшонов и шляп.
— Господи, за что? В чем согрешили мы, господи?
— Сволочи! Давно надо было вырезать. Говорили же люди…
— А где бургомистр? Какого черта он делает? Где полиция? Где все эти толстобрюхие?
— Сим, меня сейчас задавят… Сим, задыхаюсь! О, Сим…
— В чем отказывали? Что для них жалели? От себя кусок отрывали, ходили босяками, лишь бы их одеть-обуть…
— Напереть всем разом — и ворота к черту…
— Да я его в жизни пальцем не тронула. Я видела, как вы своего-то пороли, а у нас в доме в заводе такого не было…
— Видал пулеметы? Это что же, в народ стрелять? За своих-то детей?
— Муничка! Муничка! Муничка! Муничка мой! Муничка!
— Да что же это, господа? Это же безумие какое-то. Где это видано?
— Ничего, легионеры им покажут… Они с тылу, понял? Ворота откроют, тут и мы поднапрем…
— А пулеметы видел? То-то и оно…
— Пустите меня! Да пустите же вы меня! У меня дочка там.
— Они давно собирались, я же видела, да боязно было спрашивать.
— А может быть и ничего? Что же они, звери что ли? Это же не оккупанты все-таки, не на расстрел же их повели, не в печи…
— В крр-р-ровь, зубами рвать буду!
— Да-а, видно совсем мы дерьмо стали, если родные дети от нас к заразам ушли… Брось, сами они ушли, никто их не гнал насильно…
— Эй, у кого ружья есть? Выходи! У кого ружья есть, говорю? — Выходи ко мне, давай сюда, вот он я!
— Это мои дети, господин хороший, я их породил, и я ими распоряжаться буду как желаю!
— Да где же полиция, господи?
— Надо телеграмму господину Президенту! Пять тысяч подписей — это вам не шутка!..
— Женщину задавили! Подвинься, говорю, сволочь! Не видишь?
— Муничек мой! Муничек, Муничек!
— Хрен от этих петиций толку. У нас петиций не любят. Дадут этой петицией по мозгам…
— Открывай ворота, так вашу перетак!. Мокрецы паршивые, гады!
— Ворота!
— Отворяй ворота!
Виктор полез назад. Это было трудно, несколько раз его ударили, но он все-таки выбрался, пробрался к грузовику и снова залез в кузов. Над лепрозорием стоял туман, в десятке метров от изгороди по ту сторону уже не было ничего видно. Ворота были плотно закрыты, перед ними оставалось пустое пространство, и в этом пространстве стояли, расставив ноги, направив на толпу автоматы, человек десять солдат внутренней службы в касках, надвинутых на глаза. На крыльце караульной будки, вставая от напряжения на носки, надсаживаясь, что-то кричал в толпу офицер, но его не было слышно. Над крышей караульной будки, словно громадная этажерка, возвышалась в тумане деревянная башня, на верхней площадке стоял пулемет и копошились люди в сером. Потом там, за колючей проволокой, еле слышно позвякивая железом, прокатился вдоль ограды полугусеничный броневик, подпрыгнул несколько раз на кочках и скрылся в тумане. При виде броневика толпа притихла, так что стали даже слышны надсадные вопли офицера («…Спокойствие… имею приказ… по домам…»), затем снова загудела, заворчала, заревела.
Перед воротами возникло движение. Среди темных, синих, серых плащей и накидок засверкали знакомые до тошноты медные шлемы и золотые рубашки. Они возникали в толпе как пятна света, продирались в пустое пространство и там сливались в желто-золотую массу. Здоровенные парни в золотых рубахах до колен, перепоясанные армейскими офицерскими ремнями с тяжелыми пряжками, в начищенных медных касках, из-за которых легионеров звали попросту пожарниками, с короткими массивными дубинками, и каждый заляпан эмблемами Легиона — эмблема на пряжке, эмблема на левом рукаве, эмблема на груди, эмблема на дубинке, эмблема на морде, пробу ставить некуда, на спортивной мускулистой морде с волчьими глазами, и значки, созвездия значков, значок Отличного стрелка и Отличного парашютиста, и Отличного подводника, и еще значки с портретом господина Президента и его зятя, основателя Легиона, и его сына, обершефа Легиона… И у каждого в кармане бомба со слезоточивым газом, и если хоть один из этих болванов в порыве хулиганского энтузиазма бросит такую бомбу — ударит пулемет на вышке, ударят пулеметы броневика, ударят автоматы солдат, и все по толпе, а не по золотым рубашкам. Легионеры строились в шеренгу перед солдатами, вдоль шеренги, размахивая дубинкой, носился Фламин Ювента, племянничек, и Виктор уже начал отчаянно озираться, не зная, что делать, но тут офицеру вынесли из караулки мегафон, и офицер страшно обрадовался, даже заулыбался, и заревел громовым голосом, но он успел прореветь только: «Прошу внимания! Прошу собравшихся.
.», а затем мегафон, видимо, опять испортился; офицер, бледнея, подул в раструб, а Фламин Ювента, приготовившийся было слушать, принялся с удвоенным усердием бегать и размахивать, и вдруг толпа грозно загудела — казалось, закричали все разом, и тот, кто уже кричал раньше, и те, которые раньше молчали или просто разговаривали, или плакали, или молились, и Виктор тоже закричал, не помня себя от ужаса при мысли о том, что сейчас произойдет. «Уберите болванов! — кричал он. — Уберите пожарников! Это смерть! Не надо! Диана!» Неизвестно, кто и что кричал в толпе, но толпа, до сих пор неподвижная, стала равномерно колыхаться, как гигантское блюдо студня, и офицер, уронив мегафон, белый, в красных пятнах, попятился к дверям караулки, лица солдат под касками ощерились и остервенели, а наверху, на башне, больше никто не шевелился, там замерли и целились. И тут раздался Голос.
Он был как гром, он шел со всех сторон сразу покрыл все остальные звуки. Он был спокоен, даже меланхоличен, какая-то безмерная скука слышалась в нем, безмерная снисходительность, словно говорил кто-то огромный, презрительный, высокомерный, стоя спиной к шумевшей толпе, говорил через плечо, отвлекшись на минуту от важных дел ради этой, раздражившей его, наконец, пустяковины.