Поэтому, едва наиболее продвинутые шеф-повара не знающей политических границ науки начали задумываться о том, что в меню на завтра, пожалуй, могут оказаться атомы, все самые мощные государства мира, включая, разумеется, и Ордусь, почти одинаково облизнулись, с аппетитом потерли ладони и сказали: «Атомы? Как вкусно! ЖАРЬ!!!»
То было удивительное время. После долгого княжения химии физика пошла на царство. Первые успехи ее были столь грандиозны, что многим казалось: еще несколько лет — и половодье новой энергии изменит жизнь неузнаваемо; звездный огонь тихо спланирует в подставленные ладони и будет смирно светиться там, точно золотой осенний листок; а потом понесет неуемных людей туда, откуда спустился, — к звездам. Но государства сказали свое веское слово: звезды, как всегда, подождут, а вот бомбы — нет.
Словно по волшебству возник близ маленького, затерянного в бескрайних степях южного Приуралья русского городка Семизаплатинска город физиков Семизарплатинск.
Ученых для работы в нем выбирали по всем улусам Ордуси.
Одним из научных руководителей проекта назначен был замечательный человек и один из крупнейших ордусских умов того времени Ипат Ермолаевич Здессь. Он-то и привлек к решению головоломной задачи, опираясь не столько на послужные списки, сколько на свой опыт и свое знание людей, нескольких молодых сотрудников, которые по заслугам своим, казалось бы, и не заслуживали такой чести и такого доверия — а по сути, внесли в успех едва ли не решающий вклад. Среди них был совсем еще юный новоиспеченный сюцай физики — Мордехай Ванюшин.
Мордехай родился через два года после образования Иерусалимского улуса. Отец его, Фалалей Харитонович, был простым учителем физики в одной из рязанских школ. Единственно по велению сердца откликнувшись на призыв Храма Золотой Средины, главной конфуцианской святыни Рязани, помочь ютаям обосноваться на новом месте — в ту пору многие жители Александрийского и иных сопредельных улусов оставляли обжитые места и перекочевывали, ровно древние степняки, в раскаленное захолустье ради сочувствия к переселенцам: ни кола, мол, у них, ни двора, все кругом чужое, так надо ж хоть на первых порах пособить людям, — Фалалей Харитонович переехал в порт Яффо, стал там директором только что созданной школы, прижился, женился на юной беженке, до конца своих дней сохранившей очаровательный акцент… Собственно, отец и заразил Мордехая страстью к точным наукам; именно «заразил», иначе тут не скажешь, ибо обычное «привил» не подходит вовсе. Все произошло точно само собой — от вольных разговоров на совсем не детские темы, от совместного созерцания слепящих звездных россыпей в бархатно-черных небесах над Средиземным морем, от гипнотически таинственных формул и диаграмм в заполнивших все шкапы книгах, с запахом пыли и мудрости коих не мог сравниться ни один специально созданный для услады аромат…
Мордехай закончил Александрийское великое училище за год до переезда в Семизарплатинск.
Поразительно, но при всем соцветии талантов, кои там собрались, как раз юный Мордехай предложил несколько ключевых идей. Гений есть гений. Никто не знает, откуда такие берутся, и, тем более, никто не знает — зачем… Именно Мордехай предложил использовать в грядущей ордусской бомбе дейтерид лития, что сразу сделало ее технологически исполнимой. Именно он тремя годами позже первым понял роль запального лучевого сжатия термоядерного материала, а чуть позже разработал концепцию фокусирующей это сжатие оболочки самой же бомбы…
К тому времени он уже был признанным главою целого направления.
Впоследствии он с некоторым раскаянием и, во всяком случае, довольно скептически отзывался об этом периоде своей жизни. Называл себя наивным, легковерным, недальновидным… Называл себя горе-ордуселюбцем. Вспоминая, рассказывал в основном о неграмотности и бестактности начальства да о сомнениях ученых в целесообразности и безопасности проекта. Беседуя с европейскими журналистами и вовсю применяя западные слова, утверждал, что тогда, в молодости, его сознание было насквозь тоталитарным, и винил в том религиозный ордусский догматизм и конфуцианскую систему воспитания…
Парадоксально, однако, что этот период — период и впрямь самой ужасной по тематике работы в его жизни — вспоминался ему как один из самых счастливых. Конечно, одинокая теоретическая работа имела свои преимущества, порой завораживающие — когда Метагалактика, вечно хранящая молчание в невообразимой прорве неба, вдруг начинала языком математики — почти человечьим языком! — говорить с Мордехаем прямо с его стола, сердце ученого заходилось от благодарности за доверчивую откровенность мироздания и от самого чистого из доступных людям восторга: восторга понимания. Но то поначалу совсем незамутненное сомнениями чувство участия в общем великом и невероятном деле нужного стране позарез проникновения в самую сердцевину природы, когда рядом с Мордехаем жили и трудились люди, не менее незаурядные, чем он, и переживавшие то же самое, что он, — это победное чувство общности, единого дыхания, дружеского всемогущества, тоже было ни с чем не сравнимым.
Но то поначалу совсем незамутненное сомнениями чувство участия в общем великом и невероятном деле нужного стране позарез проникновения в самую сердцевину природы, когда рядом с Мордехаем жили и трудились люди, не менее незаурядные, чем он, и переживавшие то же самое, что он, — это победное чувство общности, единого дыхания, дружеского всемогущества, тоже было ни с чем не сравнимым. Они сами, два-три десятка их, сами были как Метагалактика. Безграничны, откровенны и доверчивы…
Об этом он не говорил никому и никогда не писал об этом.