4d3af80c9bc37bbd

Варшава и женщина

— А ты что тут делаешь? — закричала она сипло. — Ты что, блевать сюда явился, пьяная рожа? Иди, иди!.. Гляди-ка, еще чтоб немцы тебя не забрали! Бездельник! Я живо полицию позову!.. А мне потом убирать тут… за всякой сволочью… Давай, давай отсюда!..

Ясь слабо махнул рукой и выбрался на улицу. Голова еще гудела. До переулка он доковылял сравнительно быстро. Один из бивших Ярослава стоял в подъезде двухэтажного кирпичного дома, выкрашенного желтой краской, и беспечно курил. В окне виднелась вывеска: «Столярная мастерская». Ясь подождал, пока тот скроется за дверью, и засел в кустах напротив мастерской. Ждал, а заодно отлеживался. Резкая боль отступила, потом прекратилось и гудение в голове.

Около десяти вечера погасло сперва одно, затем второе окно мастерской. В переулке показались подручные Вацлава. Ясь проводил их бессильным взглядом. Затем — внимание! — умерло и третье окно, последнее.

Вацлав!

Постоял на пороге, закурил. Засмеялся чему-то сквозь зубы и пошел себе прочь, но не в сторону Иерусалимских аллей, а в глубь переулка. Ясь подобрал заранее облюбованный кирпич и двинулся следом, держась шагах в десяти.

На углу Вацлав остановился и снова прикурил. Ясь настиг его одним прыжком. Удар кирпича пришелся в основание черепа. Вацлав, не издав ни единого звука, повалился навзничь. Ясь стремительно нагнулся к нему, обшарил карманы. Нашел пятьсот злотых, схватил их в кулак и метнулся прочь, за угол. Там перевел дыхание, придал себе, по возможности, небрежный вид и зашагал прочь.

Мама встретила его тревогой и прямо в прихожей зашептала:

— Где ты пропадал? Я уже беспокоиться начала…

— Зашел к Стану, — соврал Ясь.

— Боже мой! Неужели не могло подождать? Ты ведь знал, что я места себе не нахожу…

— Мама, — сказал Ясь, — ну прости. Так вышло.

Мама быстро оглянулась на дверь столовой, где угадывался отец.

— Ну как? Продал?

Ясь безмолвно вручил ей пятьсот злотых.

— Надо же, как удачно! — обрадовалась мама. — Вот видишь, и среди спекулянтов встречаются порядочные люди!

— Это точно, — согласился Ясь.

— Надо же, как удачно! — обрадовалась мама. — Вот видишь, и среди спекулянтов встречаются порядочные люди!

— Это точно, — согласился Ясь.

Кшиштоф Лесень

Между прочим, это неправда, что мир для всех устроен одинаково, а вся разница в жизни людей проистекает от того, насколько хорошо они умеют прилаживаться к обстоятельствам. Будем считать так: вся полнота мира — только в Боге, а каждому человеку — лишь то, что он способен вместить. Плюс — искажения, вносимые падшими духами.

Вот пример. Когда умерла бабушка Ядзя…

Кшись прикрыл глаза, и тотчас обступили его замечательные, уже полустертые воспоминания: запах пирожков и крахмальных скатертей, кружевной ксендз, мама, похожая на Деву Марию, — в длинном, тонком темном платье, с черным кружевным шарфом на голове, отчего ее узкое лицо сделалось как будто из резной кости. Бабушку уложили в уютный гробик. Гробик был как колыбелька. Все там было приготовлено: и подушечка с желтоватым шитьем, и одеяльце с бледными розами вдоль края, и драпировка на стенках. И бабушка, на удивление мирная и симпатичная, устроилась в гробу даже как будто не без удовольствия.

Накануне вечером она была еще вполне жива и бодра и напекла целую гору пирожков. Бабушка к старости (как уже потом слышал Кшись) начала потихоньку выживать из ума, она воображала себя молодой, кокетничала с русскими великими князьями, коих знавала еще до знакомства с дедушкой, и изъяснялась исключительно по-французски. Ее никто в семье не понимал, и бабушка сердилась. А Кшисю она казалась волшебной.

Ну вот, бабушка Ядзя напекла эти румяные пирожки, укрыла их полотенцем и отправилась почивать. А утром обнаружилось, что она умерла. И пирожки ели на поминках.

В костеле, пока шла последняя бабушкина месса, произошел странный случай. Какая-то неопрятная нищая женщина принялась приставать, чтоб ей дали работу, пустили жить «хоть в подвал, хоть на чердак»; но вид у нее был такой вороватый, что от нее спешили поскорее отделаться. Но она все равно бродила по костелу, гремела нечистыми медяками в ладони и в голос бранила кого-то: «Вот дура! Вот дура!..» — а потом вдруг исчезла.

Но странным было не то, что нищая ругалась, а то, что видели ее далеко не все. Только Кшись, мама и еще две дальние родственницы. Это выяснилось уже на поминках, за теми самыми пирожками, когда мама стала возмущаться: что за отвратительная женщина, как она посмела в такой момент мешать общей молитве! неужели у людей совсем не осталось совести!

— Да, да, — подхватили родственницы, — и кто только ее пустил? Откуда она вообще взялась?

— Какая женщина? — удивился отец.

— Нищенка, от нее ужасно пахло, и она просилась к нам жить, а потом ругалась — прямо перекрикивала отца Адама, — объяснила мама.

— Удивительное дело, — молвил отец, — а я никого не заметил.

В этот момент одна старушка, поджимая губы, шепнула другой: «Конечно, он никого не заметил. Покойная Ядвига — его мать, а разве станешь глазеть по сторонам, когда хоронишь мать?» — «Разве Ядзя — его мать? — удивилась вторая старушка. — Я думала, Ядзя была ее матерью…»

Родители жили вместе так давно, что все уже позабыли, кому из них бабушка Ядзя приходилась матерью.

— Впрочем, я тоже не видела никакой нищенки, — сказала первая старушка.

И старший брат Кастусь не видел.

И старший брат Кастусь не видел. И тетя Юлишка не видела. Вообще — никто, кроме мамы, Кшися и тех двух родственниц.

Вот тогда-то Кшись впервые заподозрил то, в чем окончательно уверился нынешней весной 1943 года: мир для всех людей неодинаков.

Взять Варшаву. Для водителя кареты «скорой помощи» это один город, для влюбленных, которым негде целоваться, кроме как во двориках и в садах, — совершенно другой, с подозрительными домохозяйками, которые трясутся за свое мокрое белье, вывешенное во дворах. А для подпольщика — третий, со складами боеприпасов, нелегальными квартирами, явками, радиоточками. И всегда это будет совершенно особенный город, интимно открытый только тебе одному.

Город Мариана Баркевича — это город засад, укрытий, гремящих жестью крыш, проходных дворов, которые пронизывают улицы насквозь, словно муравьиные ходы в сыром песке. Мариан знает в лицо каждую отметину от пули на штукатурке стен, он всегда может сказать: «Здесь весной сорок второго расстреляли троих поляков — это после неудачного взрыва у входа в «Гельголанд». Вот эта, где царапнуло, — это Станислав Птица бросил самодельную гранату осенью сорок второго, а за углом, где была булочная, там пять сколов и стекло до сих пор не вставлено, — там была перестрелка в феврале. Неужели забыл?» Попробуй только сознаться — да, забыл — и молодой Баркевич пожмет плечом, прилепит к нижней губе папироску и всем своим видом покажет, что ты перестал для него существовать.

В мире Мариана нет места и его отцу, инженеру Баркевичу, который у немцев на хорошем счету. Марек не живет дома, он скитается по разным квартирам и ночует у девушек. Это строгие девушки с глубоко запавшими, горящими глазами. Девушки из марековского мира не ведают любви, не знают страха, в них пылает одна только ненависть — отсюда и невероятная, взрезающая сердце, как нож, чистота тонкой линии рта.

Читай продолжение на следующей странице
Добавить комментарии