— Будем говорить поменьше, — тихо отозвалась Ева. — Кто знает, как здесь воспримут иностранцев…
Над площадью стоял гул, неизбежный, когда собирается вместе такое множество людей. Местами над толпой поднимались наспех изготовленные лозунги, намалеванные, скорее всего, на полосах от разодранных простыней. Тут и там размахивали национальными флагами, но в стороне, занятой фромами, мелькали и еще какие-то цвета — возможно, у фромов был и свой флаг, особый. Потом словно кто-то подал знак, Миловым не замеченный, — и все запели что-то, что Милов принял за марш, но то был государственный гимн, и пели его на двух языках, изо всех сил, как бы стараясь перекричать не только другой язык, но и все шумы в стране.
Затем вдруг настала полная тишина. На длинном балконе второго этажа показалось несколько человек, все — штатские, только один, очень немолодой уже, был в комбинезоне, как все волонтеры, без знаков различия, но с дубовыми листьями. Они выходили не спеша, один за другим, и останавливались, подойдя вплотную к балконным перилам. Судя по всему, это и были главари, или вожди — те, кто возглавлял это не до конца еще понятное движение с его не до конца еще понятной жестокостью. Можно было ожидать, что их встретят взрывом энтузиазма, но это, видимо, здесь не было принято; а может быть, люди и не знали всех в лицо — ведь и суток еще не прошло с минуты, когда все началось.
Наконец, вышел последний, — их оказалось девять человек всего. Милов машинально огляделся в поисках телекамер, усмехнулся силе привычки: телевидения на сей раз не будет, как не бывало его сотни и тысячи лет… Люди на балконе помолчали, потом стоявший в середине поднял руку, как бы призывая ко вниманию, хотя и без того все внимание было устремлено на него.
По прямой Милова отделяло от балкона не более пятидесяти метров. Щурясь, он вглядывался в лица тех девятерых — лица были обыкновенными, не очень выразительными, человеческими — некоторое волнение, правда, можно было заметить на них. Он вдруг ощутил, как Ева сильно вцепилась в его руку.
— Больно?
— Нет, ничего… — не сразу ответила она. И через секунду повторила: — Нет, ничего, ничего. — И словно дождавшись именно этих слов, стоявший в середине девятки начал говорить.
— Сограждане! — произнес он, потом понял, видно, что на этот раз усилителей и микрофонов нет, и нужно говорить громко, чтобы услышали все, и повторил, на сей раз почти выкрикнул:
— Сограждане! Мы с вами решились и совершили великое дело. Вы сами знаете, какое: мы спасли жизнь. «Жизнь» с большой буквы — нашу, наших детей, всех предстоящих поколений. Десятки и сотни лет люди и правительства, не имевшие или потерявшие чувство ответственности перед настоящим и будущим, убивали, отравляли, калечили мир, в котором мы все живем, в котором только и можем жить. Вы все знаете, и не по рассказам знаете — на самих себе, на детях своих испытали, как все это происходило. Как вырубались и отравлялись леса, как вода превращалась в химический рассол, в котором ничто живое существовать уже не могло, как земля, данная нам от Бога, наша плодородная земля становилась порошком вроде тех, каким морят насекомых, — но это не насекомых морили, это нас медленно, но верно убивали, начиняя плоды нив, садов и пастбищ такими количествами противных жизни веществ, что мы, сами того не понимая, подходили уже к той грани, за которой началось бы стремительное и неудержимое вымирание… Ради чего все это совершалось, сограждане? Ничто не требовало этого, потому что нет смысла в росте населения, если оно растет лишь для того, чтобы быть отравленным, удушенным и сожженным… И мы в нашей маленькой стране тоже пользовались ядовитыми плодами этого образца жизни, и к нам приезжало все больше людей из других стран, привлеченных нашим кажущимся благополучием, и приезжали они не с пустыми руками, вначале привозили с собой горькие плоды науки и техники, а затем стали выращивать их и на нашей благословенной земле; и мы не запретили им въезд, не подумали о своем будущем. Говоря «мы», я имею в виду то правительство, которое существовало до вчерашнего дня; но бремя его вины перед народом превысило все мыслимые пределы, и Создатель — или судьба, если угодно, — сурово покарали преступных властителей: рухнула, как многие из вас уже слышали, плотина, и поток обрушился на столицу, и все они утонули, подобно крысам…
Рев толпы прервал его.
«Господи, что за идиоты, — подумал Милов, понимавший не все, но главное. — Радуются беде — как же они не соображают, что погибли наверняка и сотни тысяч людей, таких же, как они сами, ни в чем не виноватых… Так вот, значит, в чем дело, почему нет энергии и откуда вода в канавах… Но он подставляется очень необдуманно — опыта не хватает?..»
Опыта, видимо, было достаточно, потому что оратор продолжал:
— Да, погибли еще многие и многие, и мы скорбим о них. Но разве не сами они привели себя к погибели? Разве не им, жителям столицы, разве не их заводам и вертепам прежде всего нужна была та сила, ради которой и воздвигли плотину, чтобы вода — наша чистая, природная, необходимая вода вертела их машины, убивавшие и уже убившие жизнь в нашей реке и других водоемах? Да, и мы с вами, сограждане, остались без электричества, и нам отныне придется многое делать не так, как до вчерашнего дня, — но предки наши на нашей земле столетиями жили без него — и только благодаря их здоровой жизни мы и появились на свет! Вспомним о предках, сограждане, и пожелаем стать такими, как они, и не сетовать, но благословлять ту волю, благодаря которой все произошло… Ограничим себя, сограждане, и в потребностях, и в поступках, будем жить скромно, строго, целеустремленно и чисто…
— Дан! — возбужденно прошептала Ева.
— Но ведь все это верно, он прав! Он прав!
— Согласен. И все же… где-то в рукаве у него крапленая карта. Очень уж не вяжется…
— Это же Растабелл, Дан! Он честный человек…
— Ну, может быть, и не он сам, но кто-то из близких к нему гнет свою линию — идет к власти, к полной власти, к диктатуре, может быть… Погодите, послушаем еще.
— …Вы скажете, сограждане: но ведь и мы виноваты! Да. Но разве мы не поняли? Разве не раскаялись и не доказали этого делом?
Тут толпа снова на несколько мгновений взорвалась ревом: Милов почувствовал, как вздрогнула Ева, да и самому ему стало не по себе, хотя он вроде бы привык в жизни ко всякому. «Он их доведет до кипения, — подумал Милов, — тогда уже не помогут никакие танки…» Люди ревели, топали, аплодировали, поднимали в воздух оружие — те, у кого оно было, остальные вздымали над головой сжатые кулаки, размахивали флагами. Казалось, взрыв этот никому не под силу унять, но оратор снова поднял руку — и толпа затихла сразу, доверчиво, покорно. «Да, он хорошо держит их в руках, — подумал Милов. — Не зря оказался во главе. Растабелл, Растабелл… что-то я слышал — или читал?..» Но оратор уже заговорил снова:
— Мы это сделали, да, сограждане. Но это не значит, что мы целиком оправданы. Мы все еще виноваты. Виноваты в том, что были слишком нерешительны. И на нашей благословенной Господом земле возникла страшная язва, рассадник гибели. Вы отлично знаете, о чем я говорю: о Международном Научном центре. Нельзя было допускать его. Нельзя было идти ни на какие соглашения. Мы — допустили. И в этом — наша общая вина, и теперь получить прощение матери-природы и самого Творца мы можем только все вместе, общими действиями. Потому что, дорогие сограждане, дело дошло до того, что и на нашей земле стали рождаться дети, которые не хотят жить! Это наша с вами гибель! Это преступление не одного только нашего века — это величайшее преступление за всю историю рода людского!





