— О, я всего только плод его разума, — ответил Мальчик. — Меня тут на самом?то деле и нету. Отдельного, самого по себе. Я здесь, потому что он создал меня. Но я ушел — ушел из его великого мозга, чтобы постранствовать. Он не желает больше владеть мною. Доставьте ж меня куда?нибудь, где я смогу поесть и попить, и отпустите опять.
Тем временем и Козел подобрался к ним поближе.
— Он голоден, — сказал Козел, но едва он вымолвил это, как пустая улыбка замерла на его устах, обратившись в нечто, знаменовавшее ужас, ибо откуда?то издалека донесся звук — звук, поднимавшийся, казалось, из невообразимых глубин. Тонкий и чистый, как перезвон сосулек. Призрачный, далекий и чистый.
На Гиену он подействовал так же мгновенно, как на Козла. Заостренные уши Гиены немедля выставились вперед. Голова поднялась высоко в воздух, а щеки, которые он так старательно брил каждое утро, изменили окраску, обратясь из пятнисто?лиловых в смертельно?бледные.
Мальчик, который расслышал сей зов так же ясно, как двое других, и представить не мог, почему звук, настолько сладкий и переливистый, должен был подействовать именно так на окоченевших по сторонам от него существ.
— Что это было? — спросил он наконец. — Почему вы так испугались?
И после долгого молчания они ответили, оба:
— Это блеял наш Господин.
Глава третья
Далеко?далеко, так что и не отыщешь, в бездыханной, бесплодной стране, где время катит и катит сквозь тошнотворность дня и удушливость ночи, лежит земля совершенной неподвижности — неподвижности воздуха, набранного в легкие и задержанного ими, неподвижности дурного предчувствия и зловещего ожидания.
А в самом сердце этой земли, или страны, где не растут деревья и не поют никакие птицы, залегает пустыня — серое пространство камней, отливающих металлическим светом.
Неуловимо спадая от всех четырех сторон света, пространная местность эта начинает, словно притягиваемая собственным центром, разламываться, поначалу почти неприметно, на террасы, безжизненные и яркие, и по мере того, как земля опускается, террасы становятся все выше, пока наконец, как раз когда уже кажется, будто самая середина одичалой этой земли совсем близка, серые террасы не обрываются и взгляду не открывается поле голых камней. По этому полю в беспорядке раскидано то, что выглядит подобием дымоходов или стрел старых металлических сооружений, горловинами рудников, — вокруг же них там и сям валяются фермы и цепи.
И надо всем страшно сияет на металле и камне свет.
И пока язвительное солнце изливает лучи на землю, пока во всем огромном амфитеатре не совершается никакого движения, нечто принимается шевелиться глубоко под землей. Нечто одинокое и живое нежно улыбается себе самому, сидя на троне в гигантском сводчатом зале, освещенном скопленьем свечей.
Но при всей лучезарности свечей, большая часть этой палаты заполнена тенями. Контраст между мертвым и мреющим светом внешнего мира с его горячим, металлическим посверком, и светотенью подземного склепа составлял нечто такое, чего Козел и Гиена, при всей их бесчувственности, никогда отметить не забывали.
Да и не были они, хоть отсутствие чувства прекрасного и оставляло больную брешь в их душах, — не были они способны хоть раз войти в этот покой без помрачающего сознание ощущения чуда. Обитая и спя, ибо так им было назначено, в темных и грязных кельях, — даже обладание единственной свечой не дозволялось им, — Гиена с Козлом питали когда?то давно наклонность к бунту. Они не понимали причин, по которым им, пусть и не таким умным, как их повелитель, не дано право пользоваться равными с ним удобствами жизни. Впрочем, все это было очень давно, и теперь они уже множество лет провели в сознании, что принадлежат к племени низшему и что служение и подчинение своему господину суть единственная их награда. Да и как бы смогли они выжить, не будь он таким умным? Разве не стоили все сокрушения подземного мира того, что редко?редко им дозволялось сидеть за столом Императора и смотреть, как он пьет вино, и получать, опять?таки время от времени, кость, которую потом можно будет погрызть.
При всей животной силе и скотстве Гиены, которые проступали в нем каждый раз, как он удалялся от своего повелителя, в присутствии оного Гиена обращался в нечто хиленькое и раболепное. Козел же, который при всякой их встрече там, на земной поверхности, так стлался перед Гиеной, умел обращаться — в иной обстановке — и в существо совершенно иное. Белая, гадостная гримаса, сходившая у Козла за улыбку, по?прежнему оставалась неизменной особенностью его длинной и пыльной образины. Кособокая походка становилась почти агрессивной, ибо теперь она соединялась с подобьем развязности; а руками Козел размахивал куда как привольнее, полагая, что чем более бьют в глаза манжеты, тем, значит, джентльменистее выглядит их обладатель.
Впрочем, развязности его протянуть удавалось недолго, поскольку за нею — и за всем остальным — вечно маячило злое присутствие ослепительного повелителя.
Белый. Белый, как пена, когда полная луна сверкает над морем; белый, как белки младенческих глаз; белый, как саван призрака. О, белый, как шерсть . Светозарная шерсть… белая шерсть… свитая в полмиллиона колечек… серафическая в ее чистоте и мягкости… облачение Агнца.
И над всем этим плавала мгла, вдвигавшаяся в мерцанье свечного пламени.
Ибо огромная палата отличалась важностью пропорций: зияла таким безмолвием, что трепет пламенных язычков почти походил на переголоски. Но не было здесь ни животных, ни насекомых, ни птиц — ни даже растений, способных издать хоть какой?то шум, не было ничего, кроме властителя копей, властителя необитаемых галерей, областей, скрытых в дебрях металла. Он же звуков не издавал. Он сидел, ласково и терпеливо, в высоком кресле своем. Прямо перед ним возвышался стол, покрытый скатертью с редкостной вышивкой. Ковер, на котором тот стоял, был мягок, толст и отливал темно?кровавым цветом. Здесь потонувшее в нижнем сумраке отсутствие красок внешнего мира преображалось в нечто не просто бесцветное, но большее, нежели просто цвет, — светильники и свечи обращали его в подобие пылающей протравы, так что казалось, будто все, на что падает свет, горит — или источает, скорее чем поглощает, его.
Впрочем, краски, похоже, на Агнца никак не действовали — шерсть его отражала лишь себя самое, что относилось и к другой его особенности — к глазам.
Зрачки их затягивала мутно?голубая плева. Эта голубизна, при всей ее тусклости, казалась тем не менее огромной — из?за ангельской белизны того, что ее окружало. Глаза, вставленные в изысканную голову, походили на пару монет.
Агнец сидел очень прямо, сложив на коленях белые ладошки. Изящные, как ладони ребенка, — не только крохотные, но и пухлые.
Трудно было поверить, что за этими белыми дланями стоят века небывалые. Вот они — уложенные одна поверх другой так, словно любят друг дружку: ни слишком страстного сжатия, ведь их так легко поранить, ни чрезмерной легкости касания — дабы не утратить сладостности осязания.
Грудь Агнца походила на маленькое море — море завитков, собранных в гроздья, подобные мягким и белым венчикам освещенных луной соцветий, белых, как смерть, с виду застывших, но чувственно мягких на ощупь, — и также убийственных, ибо рука, приникшая к этой груди, не обнаружила бы ничего, только локоны Агнца, — ни ребер, ни органов — одну лишь податливую, жуткую мягкость бездонной шерсти!





