— А мне в парк!..
И заржет, гадина.
Но в общем и целом жизнь счастливая. Все хорошо. Ну, почти все. Ночью Бенедикт просыпался с непривычки, сначала не мог понять: где это я? — горница большая, окна от луны светлые, и полосы от того света на полу лежат половичками. Рядом сопит кто-то. А, это я женатый… Встанешь, пройдешься босиком, бесшумно… Пол в горнице теплый, — а это оттого, что спим на втором ярусе, а под полом — трубы печные пропущены, дак они и греют. Каких только наук не понавыдумают!.. Половицы гладкие, только там-сям кучки, где Оленька наскребла. Вот постоишь, тишину послушаешь. Тихо… Ну, Оленька сопит, ну, где-то в доме храп далекий, а то вдруг вскрикнет кто во сне, но все равно — тихо. А это потому, что мыши не шуршат. Нет мышей.
Сначала дико как-то было. Мышь шуршит — жизнь идет, а и в стихах так указано: жизни мышья беготня, что тревожишь ты меня?.. А тут — ничего. Бенедикт хотел спросить, да как-то неловко было. Глупости всякие спрашивать. Нету — дак, наверное, всех выловили.
Да… хорошо: тепло, сытно, жена в теле. Да и к своякам привык: ничего страшного. Не без недостатков, но это уж как все люди. Все люди — разные, верно ведь? Теща, к примеру — с ней, как бы сказать, скучно. Поговорить не о чем. Все только: «кушайте», да «кушайте». Понял, кушаю. Рот открыл, наложил еды, закрыл, жую. Теперь про жизнь али искусство поговорить охота. Прожевал, проглотил, только собрался спросить чего, а она: «почему плохо кушаете?» Опять рот открыл, еды наложил, — с полным ртом разговаривать несподручно, — проглотил, приноровился заговорить, а она:
— Что же вы совсем ничего не едите? Может, вам невкусно? Тогда так и скажите.
Теперь про жизнь али искусство поговорить охота. Прожевал, проглотил, только собрался спросить чего, а она: «почему плохо кушаете?» Опять рот открыл, еды наложил, — с полным ртом разговаривать несподручно, — проглотил, приноровился заговорить, а она:
— Что же вы совсем ничего не едите? Может, вам невкусно? Тогда так и скажите.
— Нет, все замечательно, я просто хотел…
— А замечательно, так и кушайте.
— Да я…
— Нашей едой брезгуете, что ли?
— Нет, я не…
— Может, вы к каким деликатесам привыкши, а от нашего нос воротите?
— Я…
— У нас, конечно, без разносолов, чем богаты, тем и рады, а если вы нашего не признаете…
— Но…
— Оленька! Что же он у тебя капризный какой… Уж если мою стряпню в рот не берет, я уж прям не знаю, чем его кормить!..
— Беня, не расстраивай маменьку, кушай…
— Да кушаю я, кушаю!!!
— Плохо, значит, кушаешь, — вот такие пререкания как пойдут, так все искусство, стихи там, али что, из головы и выскочат.
Тесть, — он немножко другой. Он поговорить даже очень любит. Он, можно сказать, все время говорить хочет, другой раз думаешь: может, помолчал бы маленечко. Он поучать любит, али вопросы задавать, вроде как проверяет. Откроет рот, подышит-подышит, и спрашивает. А у него запах изо рта нехороший, вроде бы как пованивает. И шею-то все словно бы вытягивает, — Бенедикт думал, ему ворот жмет, а нет: ворот у него расстегнут. Просто привычка такая. Вот наестся Бенедикт, сядет к окну посидеть, — тут и тесть рядком садится, разговоры разговаривает.
— Ну что, зять, мыслей каких не завелось?
— Каких мыслей?
— Мыслей всяких нехороших?
— Не завелось.
— А если подумать?
— И думать не могу. Объелся.
— Может, на злодейство тянет?
— Не тянет.
— А если подумать?
— Все равно не тянет.
— Может, смертоубийство какое задумал?
— Нет.
— А если подумать?
— Нет.
— А если по-честному?
— Да что вы, ей-Богу! Ну сказал же: нет!
— А начальство сковырнуть не мечтается?
— Слушайте, я спать пойду! Я не могу так!
— А если во сне мечты какие душегубные придут?..
Бенедикт встанет, к себе в горницу уйдет, дверью хлопнет и на лежанку бросится. А дверь тихо-тихо так отворяется: тесть голову просовывает.
Шепотом:
— А против мурзы злоумышление не пришло?
Бенедикт молчит.
— Против мурзы, говорю?..
Бенедикт ни гу-гу.
— А? Не пришло, спрашиваю?.. Зять?.. А, зять?.. Против мурзы, спрашиваю, не пришло ли…
— Нет!!! Нет!!! Закройте дверь! Я сплю!!! Не мешайте человеку, что такое, я спать хочу!!!
— Так как, пришло или нет?..
Вот так времечко и течет. Покушать, поспать, с родней полаяться. В санях покататься. В окошко посмотреть. Все ладно, хорошо, — лучше не бывает. Но чего-то как бы недостает. Будто что-то еще надо. Только забыл, что.
Первое время после свадьбы ничего не надо было. Недели так с две, ну три. Ну четыре. Пять, может. Пока привыкал, да осматривался, да то, да се. А потом — вот словно что-то было, ан — и нету.
Слово
Сперва Бенедикт думал, что ему мышиного шороха не хватает. Ведь мышь — это все. И поесть, и одежу из шкурок скроить, и в обмен на торжище чего хочешь за нее дадут. Вот как он тогда двести штук наловил, на новый год-то?
Душа пела, люди подпевали! Вспоминалось, как шел чуть ли не вприпляску, осевшие сугробчики потаптывал, в лужи пяткой бил, чтоб дрызгало радугой! Честная плата за честные труды! А сколько он всего на тех мышей наменял-то! Ведь они после с Никитой-то Иванычем неделю это добро ели, доесть не могли.
Старик ватрушек напек… Как-то они на тех ватрушках сдружились, что ли. Если вообще с Прежним стариком дружить можно. Правда, кулинар из него — аховый, ежели с тещей сравнить. Ватрушки, по правде если, были кривоватые, — с одного боку сырые, с другого подгорелые, поверху — не творог, а не знам што. Тещины-то ватрушки сами во рту тают.
Потом думал: может, по избе своей соскучился. Бывало, и сон снился: идет он будто по тестеву дому, с галереи на галерею, с яруса на ярус, а дом вроде и тот, да не тот: словно он длиннее стал, да эдак вбок, все вбок искривляется. Вот идет он, идет, да дивится: что это дом все не кончается? А нужно ему будто одну дверь найти, вот он все двери и дергает, открывает. А что ему надо за той дверью — неведомо. Вот он одну дверь-то открыл, — а там изба его, да тоже не такая, а словно бы побольше стала: потолок высоко вверх уходит, в темноту, и не увидать. А только сено сухое с потолка помаленьку сыплется, шуршит и сыплется. Вот он будто стоит и на то сено смотрит, а в сердце страх, и будто кто лапой сердце то сожмет, то отпустит. И вот он сейчас что-то узнает. Вот сейчас узнает. А тут будто Оленька идет и бревно тащит. А сама неприветливая, тоже сухая какая-то. Куда ты, Оленька, бревно тащишь, почему неприветлива? А она усмехается так неприятно и говорит: какая же я Оленька, я не Оленька… Смотрит: и правда, не Оленька это, а другой кто-то…
…Вот проснешься от такого сна, — во рту сухость, а сердце: тылдых! тылдых! И не понять, на каком ты свете. И ощупаешь сам себя: а я ли это? А луна сквозь пузырь светит, ярко так и страшно. И дорожка лунная на полу протянулась… А есть люди, которые во сне ходят, когда луна в полную силу взойдет; а звать лунатики. А их, говорят, луна манит. Вот в такую ночь они с постели встанут, руки вытянут, пальцами шевелят и идут. А зачем они руки вытягивают, мы не знаем. Похоже, как если б подаяния просили, али помощи какой, а только если возьмешь такого за руку, — отпрыгнет. И на личике изумление. И прислушивается: головку набок склонит и прислушивается. А глаза открыты, а нас они не видят. Такие голубчики с постели встанут, во двор выйдут, ходят-бродят, а потом давай на крышу карабкаться, ловко так, как по лестнице. Взойдут на крышу, под самый конек, и разгуливают. Там, видать, к луне поближе. Вот они на луну-то смотрят, а она на них: на луне вроде как лицо видать, а то лицо плачет: смотрит на нас, на жизнь нашу, и плачет.





