А иной раз вся слобода выгорит. Что ж! — начинай жить сначала.
Мытый, сам себе приятный, постучался к Варваре. Открыла нарядная, вся вспотевши.
— Ах! Это вы. Как мило. Что это? Ржавь? Ну зачем вы трудились…
Посмотрел по сторонам: баловниц еще не было. Подождем. Стол накрыт. Миски — две, да ложки — две. Супу горшок.
— Вы присаживайтесь. Я сейчас.
Вытащила из печи противень с мышами.
— Вроде пропеклись…
— А вы лучинкой их потыкайте.
— Верно… В самый раз. Свежие, сегодня ловила.
— Чудно.
Налили ржави. Закусили.
— Ваше здоровье.
Еще налили. Хорошо пошла.
— Какая чудная ваша ржавь. С букетом.
— А это я знаю, где брать.
— А где вы берете, если не секрет?
— А на трясине. За кохинорской слободой.
— Где Садовое Кольцо?
— Ну да.
— В какую даль вы ходите!
— Но дак. Зато и ржавь знатная.
— Надо мне тоже туда наведаться.
Бабы все не шли. Бенедикт кашлянул вежливо, в кулак.
— Гости-то подойдут, ай нет?
— Нет, я не решилась…
— А обещали?..
— Я подумала… вот… лучше я вам сперва открою свой секрет наедине… Не знаю, как вы воспримете… волнуюсь…
— Да я вроде тоже…
— Я не знаю, способны ли вы оценить…
— Способен, — сказал Бенедикт, но не был уверен, что способен.
— Ну хорошо… Но это секрет. Вы, конечно, никому…
— Да-да.
— Ну, закройте глаза.
Бенедикт закрыл глаза. Варвара зашуршала. Стукнуло что-то. Опять шорох. Бенедикт приоткрыл один глаз и стал подглядывать. Но ничего еще не было, вроде, готово, — только от свечи плясали тени на бревнах, — и он опять зажмурился.
— Пора-не-пора, — выхожу со двора-а! — пропел Бенедикт.
— Да погодите вы… Какой нетерпеливый…
— Мне невтерпеж, — соврал Бенедикт и в голос игривости подпустил. — Оч-чень даже невтерпеж.
Тут ему на колени тяжесть какая-то опустилась, легкая такая тяжесть, и плесенью пахнуло.
— Вот… Смотрите…
— Что это?!..
Коробка — не коробка, а вроде того; внутри листы беловатые, похоже на свежую бересту, но светлее; тонкие-претонкие, и будто мусорком присыпаны, али маком.
— Вот… Смотрите…
— Что это?!..
Коробка — не коробка, а вроде того; внутри листы беловатые, похоже на свежую бересту, но светлее; тонкие-претонкие, и будто мусорком присыпаны, али маком.
— Что это такое?!
— А вы ближе посмотрите!
Поднес к глазам. Мусорок такой ровненький… как нитки… смотрел, дивясь… Вдруг словно бы нитка распалась и по глазам ударила: «и свеча, при которой она читала полную тревог и обмана жизнь…» Ахнул: буквы! Точно, буквы! Написано мелко-мелко, до того уж аккуратно, и не коричневые, а черные… Послюнил палец, потер бересту: сразу протер дырку. Тонкая, бля!
— Осторожнее, попортите!
— Что это такое…
— Это книга… Старопечатная…
— А!!! — Бенедикт сорвался с тубарета, отбрасывая заразу. — Вы что!!! Заболею!
— Нет! Погодите! Да погодите вы!..
— Болезнь!..
— Нет!..
— Пустите!..
— Да сядьте! Сядьте! Я все объясню! Клянусь! — Варвара Лукинишна отдирала Бенедиктовы руки от засовов, трясла гребешками. — Совершенно безопасно… Никита Иваныч подтвердил!
— Он-то здесь каким боком?
— Он знает! Это он подарил!
Бенедикт притих, ослаб ногами, осел на тубарет, вытер нос рукавом, унимая дрожь. Никита Иваныч. Начальство. И не заболел. Держал книгу — и не заболел…
— Безопасно… — шептала Варвара. — Вы знаете, он чудесный старик… такой знающий… Пояснил мне: совершенно безопасно, это просто суеверие… Знаете, когда Взрыв случился, это все считалось опасным, радиация… ну, вы слышали… Поэтому запрещалось. От книг — радиация…
— Их послушать, Прежних, так от всего — радиация, — дрожал Бенедикт. — Нет, тут другое что-то…
— Но Никита Иваныч знает… У него есть… Если бы правда было опасно, он давно заболел бы, но вы же видите, он здоровее нас с вами…
— Зачем же… зачем же лечат?.. — тьфу, тьфу, тьфу?..
— Это традиция, тьфу, тьфу, тьфу…
Оба постучали по дереву.
…Боже упаси, боже упаси. Я не болен, я не болен, нет, нет, нет. Не заболею, не заболею, нет, нет, нет. Не надо приезжать, не надо, не надо. В красных балахонах не надо приезжать, тьфу, тьфу, тьфу. Крюком меня не надо, нет, нет, нет.
— …Он мне пояснил… считалось очень опасно, потому что бумага впитывает… вот мы с вами и переписываем, чтобы чисто, чтобы не опасно народному здоровью… но теперь уже все равно, двести лет прошло… Мы с вами старые книги переписываем, Бенедикт…
— Как старые? Это все Федор Кузьмич, слава ему…
— Нет… Это все разные люди писали, но все равно считается, что Федор Кузьмич. Я чувствовала, что тут что-то… Знаете, когда я его увидела, Федора Кузьмича, я ночь не спала… все думала, думала… Потом решилась, набралась смелости, пошла к Никите Иванычу. Мы долго говорили…
— Он мне ничего такого…
— Ах, Бенедикт, он своеобразный человек… Мы говорили о вас… Он хотел вам сказать, но не сразу… подготовить… Я знаю, это большой удар… но, по-моему, лучше знать, чем бродить во тьме…
Бенедикт сидел на тубарете, ссутулившись; мысли вразброд, в голове тупость. Может, он рано на работу вышел? Может, еще лихорадка не прошла? Что-то дрожь бьет. Или это после бани?.. К чему ж было умываться, когда не с кем целоваться…
— Ну и что теперь?
— Теперь? Ничего, просто теперь вы знаете.
— А зачем?
— Ну как… Я думала…
— А зачем думать? Я жить хочу.
— Но при чем здесь… Я тоже… но я хочу знать правду… если это возможно…
— «В великом знании многая печали»… Что ж, выходит, это тоже не Федор Кузьмич сочинил, слава ему?
— Наверно, нет.
— А кто?
— Я не знаю… Это у Прежних надо спрашивать.
Варвара Лукинишна подняла с полу старопечатную книгу, положила на стол, ручками погладила. Странно как-то и дико: такой ужас вблизи видеть.
— Все-таки: зачем вы трогаете… Если мы старые книги переписываем, дак и подождите, пока велено переписать будет… Тогда и в руки взять можно…
— Но когда еще… может быть не скоро. А жизнь такая короткая, а я искусство просто обожаю… Это такая книга интересная!..
— Вы что ж — читаете ее?!
— А как же… Бенедикт, у людей много книг интересных… Хотите — я вам дам почитать?
— Нет!!! — шарахнулся Бенедикт.
— Да что вы так боитесь…
— Я пойду… Голова что-то…
— Подождите!..
Бенедикт вырвался, ссыпался с крыльца, под дождик, в раннюю сырую тьму. С глаз долой. Голова, и правда, что-то…
…Мартовский ветер шумел в верхушках деревьев, шуршал голыми прутьями, заячьими гнездами, еще чем-то неведомым, — кто же знает, что там возится, стонет, оживает по весне? Налетит ветер порывом, — зашепчется, заноет в деревьях, осыплет голову дождевыми каплями. А то дикий крик сверху, с ветвей: весь передернешься, бросишься к забору поближе… Может, древяница…
…Пузыри в окнах слабо мерцают, — голубчики свечки зажгли, суп хлебают… Переглядываются: у них может, тоже, старая книга под лежанкой припрятана… Двери запрем и достанем… Почитаем… А может, такая у каждого, а что?.. в энтой избе… и в той… и вон в той, где помаргивает бледный свет, — свечка ли чадит, люди ли по горнице бродят, слабым смертным туловом огонь заслоняют; засовы пошевелят: крепко ли? — тянут с-под матраса, из вороха тряпиц, пселых людских лохмотьев книжицу… книгу… а он тут один, как дурак перепуганный… Один на весь город… Буквы такие черненькие, меленькие… страшно подумать даже…
Наверху все шумело, ныло. Ветер забирался в рукава, продувал насквозь. Бенедикт постоял у чужого забора, размышляя. Печеная мышь только аппетит раздразнила. Есть охота. А у него дома, в избе, и огня-то нет: затоптал, в гости собираючись. Думал, не пригодится. Вернуться, огня взять? Она даст, она добрая… Нет… Вернуться? — скрипучая дверь… тепло… белое обрадованное лицо блином, гребешки трясутся, торопливый шепот: сюда, сюда, у меня искусство… Вот сейчас, только плесень оботру… И свеча, при которой… полную тревог и обмана!.. Страх какой! «Страх, петля и яма», — Федор Кузьмич сочинил… Не Федор, говорит, Кузьмич, слава ему… Полную тревог… И обмана… Не Федор Кузьмич… Другой кто-то, невидимый, древний, лицо укрывший… Большой, наверное, белый и большой, бледный, старинный, давно вымерший, высотой с дерево, бородища до колен, глаза страшные… Сам страшный, стоит среди стволов, не пошевелится, только лицо воротит, а глазами все смотрит сквозь мартовский сумрак, шарит глазами-то, чтобы Бенедикта различить во мгле-то: где там Бенедикт-то, чего скрылся, чего привалился к забору, — а сердце в шее колотится, под язык подступает, уши глушит, — где Бенедикт, поди сюды, Бенедикт, чего сказать-то хочу, — да как выбросит руку, да корявым пальцем под ребра-то, со страшным криком древяницы: «Мя-я-я-я-я-я-я-я-я!!!»





