Теперь он объявил, что перед нами выступит группа эдхарианцев. Флукским Стато владел плохо, и получилось, как будто он приказывает нам получать удовольствие. Грянул смех. Стато растерялся и принялся спрашивать инквизиторов (сидевших по обе стороны от него), что он не так сказал.
Трое фраа и две сууры исполняли пятиголосный хорал, а ещё двенадцать топтались перед ними. На самом деле они не топтались, просто так это выглядело с того места, где мы сидели. Каждый из них изображал верхний или нижний индекс в теорическом уравнении с несколькими тензорами и метрикой. Двигаясь туда-сюда наперерез друг другу и меняясь местами перед столом иерархов, они разыгрывали вычисление кривизны четырёхмерного многообразия, включающее различные шаги: симметризацию, альтернирование, поднятие и опускание индексов. Для человека, не знающего теорики и смотрящего сверху, это должно было напоминать контрданс. Инаки пели чудесно, хоть их и прерывало каждые несколько секунд треньканье жужул.
Потом мы снова ели и пили. Затем фраа из Нового круга исполнили свою песню, которую публика приняла много лучше, чем тензорный танец. После этого снова ели и пили. Стато рулил процессом виртуозно, как Корд — своей пятикоординатной машиной. На нашей памяти он, как правило, не перетруждался, но сегодня явно отработал свой ужин. Для гостей аперт был просто дармовым угощением с чудной развлекательной программой, но на самом деле он представлял собой ритуал не менее древний и значительный, чем провенер. Чтобы не навлечь на себя упрёки инквизиторов, надо было поставить целый ряд галочек, а Стато, по складу характера, всё бы делал досконально, даже не сиди Варакс и Онали по обе стороны от него.
Фраа Халигастрема попросили сказать несколько слов от имени эдхарианского капитула.
Он попытался говорить о том же, что я объяснял Дату, и получилось ещё хуже. Если просто подойти к фраа Халигастрему и задать вопрос, то можно заслушаться, но с подготовкой он говорил ужасно, а раздающиеся то и дело звонки жужул сбивали его с мысли, так что вместо речи получился ворох обрывков. В памяти у меня остался только последний: «Если в моих словах вам послышалась некая неопределённость, так это потому, что она в них есть; если вас это коробит, значит, вам у нас не понравится, а если вы ощутили радость, то, возможно, нашли своё место в жизни».
Следующим выступил фраа Корландин от Нового круга.
— Последние десять дней я пробыл с родными, — объявил он, с улыбкой глядя на бюргеров за своим столом. (Те тоже заулыбались.) — Они любезно собрали на аперт всю семью. У каждого из них, как и у меня здесь, своя напряжённая жизнь, но на эти дни мы отложили всю работу, все дела и обязанности, чтобы побыть вместе.
— А я так спили смотрел, — заметил Ороло негромко, так что кроме меня его услышали, наверное, человека четыре. — С большим количеством взрывов. Некоторые очень даже ничего.
Корландин продолжал:
— Приготовление обеда — будничное дело, которым мы вынуждены заниматься, чтобы не умереть с голода, — превратилось в нечто совершенно иное. Когда моя тетя Прин накалывает верхнюю корочку пирога, она не просто делает отверстия для выпуска избыточного давления, а творит обряд, уходящий в глубь поколений, можно сказать, обращается к предкам, наносившим на пирог тот же узор. Когда мы обсуждали, как дедушка Мирт, прочищая водосток, упал с навеса над крыльцом, мы не просто делились информацией об опасностях ремонтных работ, а со смехом и слезами выражали взаимную любовь. Так что, можно сказать, всё на самом деле не таково, каким представляется на первый взгляд. В другом контексте это показалось бы зловещим, но мы-то все поняли. И вы поняли. Вот примерно так же обстоит дело и с тем, чем мы, фраа и сууры, занимаемся в конценте. Спасибо.
И Корландин сел.
Ропот инаков, не уверенных, что они согласны с Корландином, заглушили аплодисменты большинства гостей. Затем бедная суура Франдлинга должна была встать и произнести несколько слов от имени реформированных старофаанитов, но с тем же успехом она могла бы читать экономическую сводку — никто её не слушал. Большинству инаков не понравилось лицемерное красноречие Корландина, в том числе Ороло, но даже он признал, что Корландин сгладил неловкость и, возможно, завоевал нам кое-какие симпатии в экстрамуросе.
— Знаешь, как отличить настоящего демагога?
— Не знаю. Ну?
— Ты ничего не замечаешь, пока кто-нибудь, старший и мудрый, не скажет: да это демагог. И тогда тебе хочется провалиться сквозь землю.
Затем последовало ещё пение, потом все мы, инаки, встали, чтобы принести чистые тарелки и сладкое.
Выступления, пугающе торжественные в начале, теперь стали проще и понятнее. Многие народные песни, звучащие в это время года из репродукторов в магазинах, вели происхождение от литургической музыки, созданной в матиках и просочившейся наружу в аперт. Гости удивлялись и радовались, слыша знакомые мелодии из уст закутанных в стлы сумашаев.
На сладкое были бисквитные коврижки, испечённые и поданные на больших противнях. Одна из них, естественно, оказалась перед Арсибальтом — не без его стараний. Он взял лопаточку — плоскую, металлическую, размером примерно с детскую ладонь, — и уже собирался воткнуть её в коврижку, когда мне пришла в голову мысль.
— Пусть Дат нарежет, — сказал я.
— Мы хозяева и должны ухаживать за гостями, — напомнил Арсибальт.
— Ты можешь раскладывать по тарелкам, а режет пусть Дат. — Я отнял лопаточку у Арсибальта и протянул Дату, который взял её с некоторым сомнением.
Дальше я убедил его нарезать коврижку, но не просто, а весьма специфическим образом, повторяющим старинное геометрическое построение[1], которое показал мне Ороло, когда я только поступил в концент и всё время плакал от разлуки со старой жизнью.
Получилось не сразу, но когда до парнишки всё-таки дошло, я смог сказать:
— Поздравляю! Ты только что решил геометрическую задачу многотысячелетней давности.
— Тогда уже были коврижки?
— Нет, но была земля, которую приходилось измерять, и с ней этот фокус тоже работает.
— Хм, — промычал Дат, откусывая уголок от своей порции.
— Ты хмыкаешь, но для нас это очень важно, — сказал я. — Почему решение, пригодное для коврижки, годится и для участка земли? Коврижка и земля — разные веши.
Для Дата, которому больше всего хотелось коврижки, разговор стал чересчур сложным, но Корд поняла, к чему я клоню.
— Наверное, у меня тут нечестное преимущество, потому что я по работе много думаю о геометрии. Но ответ в том, что геометрия, она… ну, геометрия. Чистая. Не важно, к чему её прикладывать.
— И оказывается, что то же самое верно и для других теорик, — сказал я. — Ты что-то доказываешь. Потом это доказывают совершенно другим способом. Но ответ всегда один. Кто бы ни обсуждал эти построения, в какую эпоху, что бы они ни делили — коврижку или пастбище, — все получали один и тот же ответ. Истины как будто приходят из другого мира или из другого плана бытия. Как тут не поверить, что этот мир в каком-то смысле существует на самом деле, а не только в нашем воображении! И мы бы хотели в него попасть.
— Желательно не после смерти, — вставил Арсибальт.
— Когда я вытачиваю деталь, я иногда на ней зацикливаюсь, — сказала Корд. — Ночами не сплю, думаю о её форме. Это приблизительно то, что вы испытываете к своей работе?





