Фокус удался: я похоронил смерть в саване славы; отныне я думал только о последней, не вспоминая о первой, не отдавая себе отчета в том, что они едины. Сейчас, когда я пишу эти строки, я знаю. что мое время истекло, осталось несколько лет Так вот, я отчетливо представляю себе — без особой радости -надвигающуюся старость, дряхлость, от которой не уйти.
дряхлость и смерть тех, кто мне дорог; собственную смерть никогда. Случается, я даю понять своим близким — некоторые из них моложе меня на пятнадцать, двадцать, тридцать лет, — как горько мне будет пережить их; они посмеиваются надо мной. и я хохочу вместе с ними, но они ничего не могут, не смогут изменить: в девять лет у меня были удалены способности испытывать некий трепет, как говорят, свойственный нашей природе. Через десять лет в Педагогическом институте от этого страха вскакивали среди ночи в ужасе или неистовой ярости лучшие мои друзья; я дрых. как пономарь.
После тяжелой болезни один из них уверял нас, что познал все муки агонии до последнего вздоха включительно. Самым одержимым был Низан: иногда наяву он видел себя трупом: он поднимался, в глазах его кишели черви, хватал, не глядя, свою щегольскую шляпу с круглой тульей, исчезал: через два дня его находили пьяным в компании каких-то незнакомцев. Иногда, отрываясь от книг, эти смертники делились опытом бессонных ночей, предчувствием небытия — они понимали друг друга с полуслова. Я слушал, я любил их, и мне безумно хотелось быть равным среди равных, но, как я ни старался, до меня доходили только банальности, которыми обмениваются на похоронах: сейчас живешь — сейчас умрешь, кому жить, кому умереть; за час до смерти еще живешь. Я не сомневался, что в их словах есть какой-то ускользающий от меня смысл; я был изгоем, я молчал, завидуя. Кончалось тем, что, заранее сердясь, они спрашивали: «Ну, а ты? Тебя это не трогает?» Я разводил руками, беспомощно и униженно. Они раздраженно смеялись, им застила взор очевидность, которой не удавалось поделиться со мной: «И ты никогда не думал, засыпая, что некоторые люди умирают во сне? Тебе не приходит в голову, когда ты чистишь зубы: ну вот, это в последний раз, мой час пробил? Ты никогда не ощущал, что надо спешить, спешить, спешить, что времени нет? Ты что, считаешь себя бессмертным?» Я отвечал, наполовину из вызова, наполовину по привычке: «Факт, я считаю себя бессмертным». Чистое вранье — я был застрахован от случайной кончины, только и всего; святой дух дал мне долгосрочный заказ, он должен дать мне и время для выполнения. Предназначенный в почетные покойники, я был застрахован самой моей смертью от крушений, кровоизлияний, перитонита; мы с ней условились о дате свидания, явившись слишком рано. я не найду ее; друзья могли сколько угодно упрекать меня, что я никогда не думаю о смерти, — им было невдомек, что я ни на минуту не перестаю ею жить.
Сегодня я признаю их правоту, они полностью приняли условия человеческого существования, включая тревогу; я предпочел душевное спокойствие; в сущности, я действительно считал себя бессмертным; я заранее убил себя, потому что только покойники могут наслаждаться бессмертием. Низан и Майо знали, что стану г жертвами зверского нападения, что, живые, полнокровные, они будут отторгнуты от мира. А я занимался самообманом: чтобы лишить смерть ее варварского характера, я решил видеть в ней свою цель. а в жизни — единственный известный способ умереть. Я полегоньку близился к кончине, зная, что надежды и желания мне строго отмерены для заполнения моих книг, уверенный, что последний порыв моего сердца впишется в последний абзац последнего тома моих сочинений, что смерти достанется уже мертвец. Низан в двадцать лет глядел на женщин и машины, на блага мира с жадностью отчаяния: он торопился все увидеть, все взять немедленно. Я тоже глядел, однако скорее из прилежания, чем с вожделением, — моим земным уделом были не удовольствия, а подведение баланса. Я устроился, пожалуй, слишком удобно: из робости чересчур смирного ребенка, из трусости я уклонился от риска открытого, свободного, не обеспеченного провидением существования, я уверил себя, что все установлено заранее, более того, что все уже в прошлом.
Эта мошенническая операция избавляла, разумеется, о г соблазна полюбить себя. Угроза уничтожения заставляла каждого из моих друзей укрываться в настоящем, проникаясь сознанием неповторимости своей смертной жизни, каждый видел в себе существо трогательное, драгоценное, единственное: каждый нравился себе; я же.
Угроза уничтожения заставляла каждого из моих друзей укрываться в настоящем, проникаясь сознанием неповторимости своей смертной жизни, каждый видел в себе существо трогательное, драгоценное, единственное: каждый нравился себе; я же. мертвец, себе не нравился: я находил себя заурядным, еще более скучным, чем великий Корнель, и моя индивидуальность субъекта была в моих глазах интересна лишь постольку, поскольку подготавливала мгновенье, которое превратит меня в объект. Значит ли это. что я был скромнее? Ничуть — просто хитрее: любовь к себе я препоручал потомкам; в один прекрасный день я трону, не знаю чем, сердце мужчин и женщин, которых еще нет на свете, я дам им счастье. Я был еще изворотливее, еще коварнее: исподтишка я спасал эту жизнь, наводившую скуку на меня самого, низведенную мною до роли орудия смерти; я глядел на нее глазами потомков, и она казалась мне трогательной и чудесной историей, прожитой мною для всех, — благодаря мне никому уже не нужно переживать ее заново. Можно удовлетвориться чтением. Я был воистину одержим этим: избрав своим будущим прошлое великого покойника, я пытался жить в обратной последовательности. Между девятью и десятью годами я стал вполне посмертным.
Грех не на мне одном: дед воспитал меня в иллюзии ретроспективности. Да и он, впрочем, невиновен, я отнюдь не в обиде на него, подобный мираж — невольный плод культуры. После смерти свидетелей кончина великого человека навсегда теряет свою внезапность, время превращает ее в черту характера. Давний покойник мертв по природе, он мертв при крещении ничуть не меньше, чем после соборования, его жизнь принадлежит нам, мы входим в нее с одного конца, с другого, со средины, хотим — поднимаемся, хотим — спускаемся по ее течению: хронология взорвана, невосстановима; персонаж больше ничем не рискует, с него все как с гуся вода. Существование сохраняет видимость развития, но попробуйте оживить мертвеца — вы обнаружите, что все события его жизни для вас одновременны. Тщетно попытаетесь вы встать на место ушедшего, делая вид, что разделяете его страсти, заблуждения, предрассудки, восстанавливая сопротивление, впоследствии сломленное, мимолетную досаду или опасение, все равно вы будете оценивать поведение покойного в свете результатов, которые нельзя было предвидеть, и сведений, которыми он не располагал, вы все равно будете придавать особое значение событиям, оказавшимся впоследствии поворотными, хотя для него самого они промелькнули незаметно. Вот вам и мираж — будущее реальнее настоящего. Не следует удивляться: жизнь прожита и начало судят по концу. Покойник остается на полпути между бытием и его ценностью, между грубым фактом и его воссозданием, кривая жизни замкнута, и сущность истории резюмирована в каждой точке этой окружности. В салонах Арраса молодой адвокат, холодный и манерный. держит под мышкой собственную голову — ведь это покойный Робеспьер; голова истекает кровью, не пачкая ковра; ее не замечает ни один из гостей, но мы только ее и видим; понадобится пять лет, чтоб она скатилась в корзинку, а она перед нами — отрубленная, декламирующая мадригалы, несмотря на сломанную челюсть. Если этот оптический обман установлен, он перестает быть помехой: мы можем внести необходимую поправку. Но в ту эпоху служители культуры его маскировали, питая им свой идеализм. Когда великая идея решает явиться на свет, она присматривает себе во чреве женщины великого человека, который станет ее провозвестником; она выбирает ему семью, среду, точно отмеряет понимание и ограниченность близких, регламентирует образование, мазок за мазком выписывает мятущийся характер, подвергает его необходимым испытаниям, и твердой рукой направляет порывы, пока предмет столь неусыпных забот не разрешится ею от бремени. Это не декларировалось, но все наталкивало на мысль, что в сцеплении причин и следствий скрывается другая последовательность, обратная.