— Тебе точно не холодно?
— Мне тепло.
— Ты будешь смеяться, но мне кажется: мы встретились не случайно. Там, где составляются прогнозы вкупе с реестрами по их выполнению, полному или частичному, все было расписано заранее.
— Я не буду смеяться. Я вообще редко смеюсь.
— Знаешь, Женевьева…
— Знаю.
— Ты все-таки смеешься. А я действительно хотел бы знать: чем кончится сегодняшняя встреча? Утром мы разойдемся в разные стороны? Я получу деньги от отца и приглашу тебя в дорогой ресторан? Через месяц мы зарегистрируем наш брак, а через год обзаведемся маленьким существом в пеленках? Ты будешь сварливой женой? ласковой? безразличной? Ты не будешь женой?
— Почему ты хочешь это знать? Знать сейчас, когда мы лежим с тобой в одной постели и будущее туманно?
— Ненавижу туман. Когда-то психолог записал в моей карточке: «ситуативный экстраверт, сангвиник с высоким уровнем экстраверсии». Я до сих пор плохо понимаю, что он хотел сказать.
— Я тоже.
— Я спросил у него, что означает «сангвиник». Он сказал, что если в двух словах, то это такой тип темперамента. Я попросил сказать в одном слове, потому что два — слишком много для меня. Он говорил долго, гораздо дольше, чем вначале, но мне запомнилось немногое. Он сказал: сангвиник не умеет начинать дела, зато умеет заканчивать. Дескать, мне и мне подобным гораздо интереснее завершение, чем начало, нам проще подводить итоги, нежели терзаться неопределенностью. Я запомнил его слова, потому что он прав, этот психолог с вечно влажными руками. Мне трудно жить сегодня, я хочу жить вчера.
— Почему не завтра?
— Это еще хуже, чем сегодня. Еще дальше, еще туманней. Ненавижу туман… впрочем, я уже говорил. В университете я всегда терзался: сдам ли зачет? улыбнется ли профессор? как улыбнется — злорадно или располагающе?! Я люблю гороскопы; я люблю вчерашние гороскопы, ибо тогда можно сразу сравнить: что сбылось, а что — нет. Ты думаешь, я болен?
— Нет. Ты здоров.
— Моя жизнь — чем она закончится? Я много начал, но не могу продолжить, лишенный возможности узнать заранее: победа или поражение? Думаю, мне гораздо легче было бы прожить жизнь во второй раз, прожить ее предупрежденным изначально и, значит, готовым ко всему. Тогда я не радовался бы победам и не горевал бы при поражениях, принимая их как определенность и неизбежность. Предупрежден — значит, вооружен. Мне трудно жить наугад, Женевьева.
— Да, тебе трудно жить наугад, Альбер. Тебе трудно жить. Иди ко мне.
— Хорошо.
И когда он растворился в ее бесконечной нежности, отбросив жизнь, словно смятое одеяло, ему почему-то привиделся бездарный бродяга-художник, ужас в пронзительных глазах его и еще рваные огрызки бумаги цвета траура.
Потом была темнота и покой.
Потом была темнота и покой.
Так иногда бывает у вас и никогда — у меня.
…Он стоял перед высоким зеркалом в резной раме. Вполоборота, по-птичьи косясь на самого себя. Проклятый художник почему-то пробрался даже сюда, в сон, — в зеркале вместо молодого человека отражался благообразный старик с аккуратно расчесанной бородой. Альбер подмигнул старику, и старик в ответ подмигнул ему. Получилось скверно, да вдобавок все впечатление портил шелковый бант в горошек, который старик имел обыкновение повязывать на шее. Такие банты носят извращенцы из богемы. Такие…
Альбер отвернулся от зеркала и оглядел сам себя. Все как всегда, ничего особенного, ничего выдающегося, но это можно простить, если очень постараться. Старик в зеркале тоже оглядывал себя, скептически кривясь, и выглядел зазеркальный бородач при этом крайне глупо.
Фыркнув, Альбер отошел в сторону и взял с тумбочки серебряный подсвечник. Юная танцовщица вскинула руки вверх, и вся ее нагая фигурка излучает восторг. Вокруг чашечки, которую танцовщица держала в руках и которая предназначалась для свечи, вилась надпись.
Мелкая-мелкая.
Альбер сощурился.
«Дорогому мэтру от благодарных учеников».
«Знай наших…» — победно ухмыльнулся старик в зеркале. Вместо ответа Альбер поставил подсвечник на место и подошел к окну. Там, по ту сторону стекла, открывался вид на море: синяя гладь и белая яхта у причала. Все как и полагается во сне. Даже название яхты: «Женевьева». Все как полагается. Некоторое время он смотрел, как над мачтами кружатся вечные чайки, но потом ему надоело это занятие.
Он сел на диван — кожаный, с большими подушками по бокам — и задумался ни о чем.
Напротив, занимая почти всю стену, висели книжные полки. Внимание Альбера привлекла третья сверху; если быть точным, внимания стоила не сама полка, а однообразные желто-коричневые корешки от края до края. Собрание сочинений, и на каждом корешке золотой вязью: «А. Гранвиль». Надпись ему понравилась. Она была стильной; она внушала уверенность.
О подобных надписях стоит мечтать.
Подняв глаза и слегка повернув голову, он обнаружил над диваном ковер, а на ковре — меч. Полированной стали, без ножен. В мечах Альбер разбирался слабо, но это не имело никакого значения, потому что вдоль клинка тянулась гравировка:
«Сэру Альберу,
лауреату всемирной премии Хост-Пельтца».
Гравировка облагораживала клинок, будь он даже дешевой поделкой, каких много в лавчонках средней руки.