Вы поспите совсем немного, Сай, но это будет замечательно глубокий, освежающий сон. Глубокий и без сновидений. Вы почувствуете себя отдохнувшим как никогда. А когда проснетесь, все, что вы знаете о двадцатом веке, улетучится из вашей памяти. Во сне именно эта часть ваших знаний сожмется до размеров булавочной головки, неподвижно спрятанной в глубинах сознания.
Вот уже, вот оно и начинается, Сай. На свете нет таких чудес, как автомобили; нет ни самолетов, ни вычислительных машин, ни телевидения, ни самого мира, в котором они возможны. Ни в одном словаре нет и не может быть таких понятий, как «ядерный взрыв» или «электроника».
Вы никогда не слышали имени Ричарда Никсона… Эйзенхауэра… Аденауэра… Франко… генерала Паттона «Паттон, Джордж Смит (1885?1945) — американский генерал вре?мен второй мировой войны. Командовал корпусом в Северной Аф?рике, затем армией в Сицилии и Нормандии.»
… Геринга… Рузвельта… Вудро Вильсона, адмирала Дьюи «Джорджу Дьюи в 1882 году исполнилось уже 45 лет, однако он был тогда малоизвестным морским офицером. Прославился он в ходе американо?испанской войны в 1898 году, когда наголову разбил испанский флот в Манильской бухте и был пожалован от конгресса званием адмирала флота.». Все, что вам известно о последних восьмидесяти восьми годах, стерлось из вашего сознания. Стерлось начисто. Все без исключения. Большое и малое. От важнейших событий до ничтожнейших бытовых подробностей.
Но вы знаете, каков окружающий мир, вы прекрасно это знаете. Почему бы вам не знать, каков мир сегодня, 21 января 1882 года? Ведь это сегодняшнее число и это год, в котором мы с вами, как известно, живем. Потому то я одет именно так, и вы. Потому и комната такая, какова она есть. Не засыпайте еще минутку, Сай. Повремените еще немножко, не закрывайте глаз. Совсем немножко, буквально несколько секунд.
А теперь слушайте, что я скажу. Сейчас я дам вам последнюю инструкцию; вы запомните ее и повинуетесь ей. Вы проспите двадцать минут. Вы проснетесь отдохнувшим. Вы пойдете погулять. Просто небольшая прогулка, чтобы подышать свежим воздухом перед сном. Вы постараетесь, чтобы вас никто не видел. И уж во всяком случае ни с кем ни при каких обстоятельствах не заговорите. Вы не совершите никаких действий, какими бы незначительными они ни были, способных хоть каким?либо, даже самым нечаянным образом на кого?нибудь повлиять.
Потом, когда вернетесь сюда, вы ляжете спать и проспите всю ночь. Утром вы проснетесь, как обычно, совершенно свободным от всякого гипнотического внушения. И едва вы откроете глаза, в вашей памяти снова вспыхнут все ваши знания о двадцатом веке. Но прогулку свою вы запомните. Прогулку свою вы запомните.
Прогулку свою вы запомните. А теперь… Теперь спите…
Я был смущен: проснувшись, я сразу же посмотрел на стул, где сидел Оскар, и увидел, что его нет, а бокал стоит на столе, и спросил себя — что же он обо мне подумал, если я позволил себе заснуть в присутствии гостя? Впрочем, он не обидится — мы ведь старые друзья, — посмеется, и все.
Я чувствовал себе отдохнувшим, бодрым, полным сил — пожалуй, слишком бодрым, чтобы ложиться спать, — и решил прогуляться.
Снег все еще падал, падал большими, мягкими хлопьями. Ветра больше не было, а я и так слишком долго сидел в четырех стенах, и мне захотелось выйти на улицу, на снег, вдохнуть всей грудью холодный свежий воздух. Я подошел к шкафу, достал и надел пальто, кашне, ботинки и круглую черную барашковую шапку.
Я спустился по лестнице, довольный, что никто не попался мне на пути: говорить ни с кем не хотелось, и если бы я услышал чьи?то шаги, то, наверно, переждал бы, пока человек не пройдет. Спустившись, я вышел из подъезда, быстро огляделся по сторонам, но кругом не было ни души — видеть мне сегодня совершенно никого не хотелось — и направился прямо через улицу к Сентрал?парку. Ночь выдалась отличная, просто замечательная. Воздух обжигал холодом, за ресницы цеплялись снежинки, затуманивая на мгновение свет фонарей, и без того полускрытых за крутящейся снежной завесой.
Мостовую занесло снегом почти уже вровень с тротуаром, и на этом снегу не виднелось ни следов, ни колеи. Я пересек улицу и углубился в парк. Аллеи я не разглядел и не понял даже, где она; просто?напросто пошел вперед, избегая кустов и деревьев. Идти было тяжело — снегу намело сантиметров двадцать, если не больше. Я еще подумал, что не стоит слишком удаляться от освещенной улицы, а то не мудрено и заблудиться. Оглянулся — уличные фонари различались отчетливо, и в их свете на снегу темнели мои следы; следы заметало прямо на глазах и через минуту?другую, понятно, заметет совсем, и если я забреду слишком далеко, то вернуться по ним никак не смогу.
Тем не менее я продолжал идти, высоко поднимая ботинки с налипшим на них сырым снегом, радуясь самому этому усилию, чуть?чуть пьяный от искрящейся снежной ночи и своего одиночества в ней. Сзади, откуда?то издали, ко мне долетел ритмичный звон колокольчика, он с каждой секундой нарастал, и я опять обернулся к улице. Постоял, прислушался к мерному динь?дилень, — и вдруг из?за призрачных ветвей вынырнул, скользя по середине освещенной улицы, единственный экипаж, способный передвигаться в такую ночь: легкие узкие сани, запряженные стройной лошадкой. Лошадка бежала сквозь снег упругой, беззвучной рысцой; в открытых санях под одной накидкой, тесно прижавшись друг к другу сидели мужчина и женщина. Динь?дилень — под снегопадом, через вихри в конусах света, отбрасываемого фонарями… На седоках были меховые шапки вроде моей, и мужчина держал в руках кнут и вожжи. Женщина улыбалась, подняв лицо навстречу снегу, и тишину нарушал лишь колокольчик, приглушенный цокот копыт да шорох полозьев. Потом они проехали, я видел их уже со спины, сани удалялись, уменьшались, и колокольчик звенел все тише. Они почти скрылись с глаз, когда я услышал, как женщина коротко рассмеялась, и смех ее за падающим снегом звучал далеким и радостным.