А мне просто страшно и жутко хочется отсюда выйти.
Короче, Дэвид уверен, что папа — это Ультра Пи в фазе реактивации. Дебил все-таки этот Дэйв.
А мне просто страшно и жутко хочется отсюда выйти. Папа говорит, надо слушаться Энтони, а Энтони говорит, надо оставаться здесь и не паниковать, вот-вот появятся спасатели. Что паршиво, это что папа трусит еще больше моего, я же чувствую. Блин, меня заколебала эта кровь из носа, надо его все время зажимать, одна рука занята, а другую держит папа, и мы смотрим на эту дверь, и это просто кошмар какой-то. Джеффри молится по-еврейски, Тони по-арабски, как послушаешь, ну просто песни народов мира. Но самый кайф (не считая Дэвида, который думает, что он в компьютерной игре) — это молитва папы.
— О Господи, я знаю, я совсем забыл о вас в последнее время, но есть ведь притча о блудном сыне, у нее практический смысл, у этой притчи, если я правильно понял, она означает, что отступников и предателей примут с распростертыми объятиями, если они вернутся к вам, ну так вот: сегодня утром я себя чувствую суперблудным сыном.
— А, вот видишь, что я говорил, он станет супер-чего-то, — кричит Дэвид.
— Заткнись ты к черту, папа молится, это святое.
Мы все трое беремся за руки, и папа продолжает молитву.
— Господи, я слаб, я грешил и я каюсь. Да, я развелся с женой, это я виноват, я очень-очень виноват. Я бросил домашний очаг, своих сыновей, которые здесь, со мной…
— Не говори так, па… Хватит уже…
Он меня просто пугает, shit, я больше не могу сдерживаться, я реву, хоть я и уставился на пятно на полу, из глаз так и льет. Офигеть, до чего жарко. Честное слово, я хочу куда-нибудь еще. Я хочу быть мухой и летать по ту сторону этой двери. Кто бы мне сказал, что я буду завидовать мухе… Но честное слово, клево быть мухой-цокотухой, она летает, у нее не идет носом кровь, муха, она свободная и всегда может удрать, и потом, она не умеет думать. Я бы жужжал вокруг башен, глядел бы своими фасеточными глазами на всех этих идиотов за стеклом, а потом ж-ж-ж — и оп! небольшой вираж, пике, и я убираюсь отсюда, сдачи не надо. Это было бы классно.
— О Господи, я эгоист и свинья, я на коленях прошу у вас прощения…
А самое лучшее — быть глухой мухой.
9 час. 22 мин
В Нью-Йорке я свободен, могу идти куда хочу, выдавать себя за кого хочу. Я кто угодно: человек мира. У меня нет корней, меня ничто не связывает, нет телевизионной мини-славы, моей тюрьмы. Слава — она как брак или старость, она делает человека предсказуемым. Свобода — это когда ты одинок, молод и безвестен. Никогда в жизни я не был так свободен: одинокая личность в чужом городе и с деньгами в кармане. И что дальше? Моя свобода пуста. Я могу делать все что угодно и потому не делаю ничего. Потягиваю вино в гостиничном номере и смотрю порнуху, приглушив звук, потому что в соседнем номере спит Милен Фармер. Дохну в дизайн-барах. Я до того дошел, что, когда меня спрашивают, как дела, я заговариваю о чем-нибудь другом и отвожу глаза, чтобы не заплакать. «How are you?»[56] — страшный вопрос. «Everything ОК?»[57] кажется ловушкой дотошного следователя.
В последний раз, когда невеста ушла от меня, я не придал этому значения: она часто от меня уходит. Но этот раз действительно последний, я чувствую. На этот раз она не вернется, и мне придется учиться жить без нее, а я рассчитывал на нечто прямо противоположное: умереть с ней.
Я не умел ее любить, и вот она меня больше не любит; женщины часто опережают события; но не страдать же мне молча:
— Ты была моей лучшей любовной историей.
— Терпеть не могу признаний в прошедшем времени.
Я жил с женщинами с тех пор, как ушел от матери.
Я не умел ее любить, и вот она меня больше не любит; женщины часто опережают события; но не страдать же мне молча:
— Ты была моей лучшей любовной историей.
— Терпеть не могу признаний в прошедшем времени.
Я жил с женщинами с тех пор, как ушел от матери. А теперь мне надо учиться жить одному, как отец. Лучше бы моя жизнь выглядела чуть посложнее. К несчастью, жизнь унизительна в своей простоте: мы изо всех сил убегаем от родителей, а потом превращаемся в них.
Биржа рушится. Скоро индекс Доу-Джонса опустится до 7000 пунктов? до 6500? еще ниже? Растет безработица. В городском бюджете Нью-Йорка дыра (дефицит в 3,6 миллиарда долларов) — значит, скорей нужна война, чтобы поднять экономику! По всем каналам сообщают о бомбардировках Ирака. В ответ ньюйоркцы ждут теракта с применением атомной бомбы. В школах детям раздают пособия с указаниями, как заклеивать изолентой щели под дверью в случае химической атаки. Многие семьи обзавелись набором для выживания: карманные фонарики на батарейках, веревки, вода и йодистые пилюли (считается, что это защищает от радиации). Желтый уровень опасности стал оранжевым. А я брожу, созерцая собственный пуп, по улицам города, над которым нависла угроза.
Каждое десятилетие изобретает собственную болезнь. В 80-х это был СПИД. В 90-х — шизофрения. В 2000-х — паранойя. Один смертник в метро на «Таймс-сквер» — и начнется всеобщая паника. И притом в США после Одиннадцатого сентября не было ни одного теракта. Это должно было их успокоить. Но нет. Каждый день, прошедший без теракта, увеличивает вероятность теракта. Альфред Хичкок не раз повторял: террор — это математика. Сегодня утром американцы арестовали Халида Шейха Мохаммеда, одного из главарей «Аль-Каиды». Это должно было их успокоить. Отнюдь: власти ожидают актов возмездия.
Я чувствую себя чертовски своим в самом опасном городе мира. Терроризм — это постоянный дамоклов меч, рассекающий здания. Я здесь в своей стихии. Все равно без тебя нет места, где бы можно было жить. Когда таскаешь за собой собственный апокалипсис, лучше быть в городе-катастрофе.
Чего я здесь ищу? Себя.
Найду ли?
9 час. 23 мин
Терроризм не уничтожает символы, а рвет на куски людей из плоти и крови. Наши слезы смешались. Слезы Джеффри, Джерри, мои. По счастью, Дэвид живет в воображаемом мире. Он уходит от негостеприимной реальности, и он прав. Лурдес откуда-то приносит бутылки «Эвиана», God bless her.[58] Мы набрасываемся на воду. Наглотавшись дыма и вони горючего, страдаешь не только от удушья, но и от дегидратации. И тут у Энтони начинается приступ астмы. Бедняга катается по земле, а мы не знаем, как ему помочь. Я совершенно беспомощен. Лурдес вливает ему в рот минеральную воду, но он все выплевывает. Джеффри делает мне знак, и мы относим его к туалетам на этаже. Я держу его за ноги, а Джеф — за подмышки (одна рука у него серьезно обожжена). Дэвид и Джерри в очередной раз остаются с Лурдес. Энтони бьется, пытается вдохнуть или выдохнуть. Я дрожу, как последний трус, Джеффри более хладнокровен. Он сует его голову под кран. Энтони рвет чем-то черным. Я достаю из ящика бумажные салфетки, чтобы вытереть его. Когда я поворачиваюсь к ним, Джеффри прижимает голову Энтони к своей груди. Тот больше не двигается.
— Он… умер?
— Черт, не знаю, я не врач, он не дышит, может, просто в обмороке.
Он встряхивает его, бьет по щекам. Дыхание рот в рот его не вдохновляет (из-за рвоты), за это дело берусь я. Все напрасно. Мы молчим. Я говорю Джеффри: оставим его здесь, может, он придет в себя, а я должен вернуться к детям. Он качает головой.





