После обеда она едет в Pergola. Спускаясь с лестницы в своем черном бархатном платье с широким горностаевым воротником, с диадемой из белых роз в волосах, — она выглядит поистине ослепительно прекрасной. Я открываю дверцу, помогаю ей сесть в карету. У подъезда театра я соскакиваю с козел; выходя из кареты, она опирается на мою руку, затрепетавшую под сладостной ношей. Я открываю ей дверь ложи и затем жду ее в коридоре. Четыре часа длится представление, все это время она принимает в ложе своих кавалеров, а я стискиваю зубы от бешенства.
Далеко за полночь звонок моей госпожи раздается в последний раз.
— Огня! — коротко приказывает она и так же коротко: — Чаю! — когда из камина донеслось потрескивание занявшегося пламени.
Когда я возвращаюсь с кипящим самоваром, она уже успела раздеться и как раз накидывает с помощью негритянки свое белое неглиже.
После этого Хайде удаляется.
— Подай мне ночной меховой халат, — говорит Ванда, сонно потягиваясь своим прекрасным телом.
Я беру халат с кресла и держу его, пока она медленно и лениво просовывает руки в рукава. Затем она бросается на подушки оттоманки.
— Сними с меня ботинки и надень мне бархатные туфли.
Я становлюсь на колени и стягиваю маленький ботинок, который снимается не сразу.
— Живо, живо! — восклицает Ванда. — Ты мне больно делаешь! Погоди же, я с тобой еще разделаюсь! Она ударяет меня хлыстом… Удалось, наконец-то!
— А теперь ступай!
Еще один пинок ногой — и я могу отправиться на покой.
Сегодня я проводил ее на soiree. В передней она приказала мне снять с нее шубку, потом вошла в ярко освещенный зал — с горделивой улыбкой, уверенная в своей победе, предоставив мне снова час за часом предаваться своим унылым, однообразным думам. Время от времени, когда дверь оставалась на несколько мгновений открытой, до меня доносились звуки музыки. Два-три лакея попытались было вступить со мной в разговор, но так как я по-итальянски знаю всего несколько слов, вскоре оставили меня в покое.
Наконец, я засыпаю и вижу во сне, что убил Ванду в припадке ярости и что меня приговорили к смертной казни; я вижу, как меня прикрепили ремнями к плахе, опускается топор, я уже чувствую его на затылке, но я еще жив…
Вдруг палач ударяет меня по лицу…
Нет, это не палач — это Ванда. Гневная, стоит она передо мной в ожидании своей шубки. Я вмиг прихожу в себя, помогаю ей одеться.
Какое все-таки наслаждение — закутывать в шубку красивую, пышную женщину, видеть, чувствовать, как погружаются в нее ее великолепные члены, ее затылок, как прилегает к ним драгоценный мягкий мех, приподнимать волнистые локоны и расправлять их по воротнику, а потом, когда она сбрасывает шубку, чувствовать восхитительную теплоту и легкий запах ее тела, которыми дышат золотистые волоски соболя, — от этого можно голову потерять!
Наконец-то выдался день без гостей, без театра, без выездов. Я вздыхаю с облегчением. Ванда сидит на галерее и читает. Поручений для меня, по-видимому, не будет. С наступлением сумерек, когда опускается серебристый вечерний туман, она уходит к себе. Я прислуживаю ей за обедом, обедает она одна, но для меня — ни единого взгляда, ни единого звука, ни даже — оплеухи.
О, как я томлюсь по удару ее руки!
Меня душат слезы. Я чувствую, как глубоко она унизила меня, — так глубоко, что теперь она даже не дает себе труда помучить меня, поиздеваться надо мной.
Перед тем, как она ложится спать, ее звонок призывает меня.
Перед тем, как она ложится спать, ее звонок призывает меня.
— Сегодня ты будешь ночевать рядом со мной. Прошлую ночь я видела ужасные сны, сегодня я боюсь остаться одна. Возьми себе подушку с оттоманки и ложись на медвежьей шкуре у моих ног.
Проговорив это, Ванда тушит свечи, так что комната остается освещенной только маленьким фонариком с потолка, и забирается в постель.
— Не шевелись, не то разбудишь меня.
Я сделал все, что она приказала, но долго не мог уснуть. Я видел красавицу — прекрасную, как богиня! — закутанную в темный мех своего ночного халата, лежавшую на спине, с запрокинутыми за голову руками, утопающими в массе рыжих волос. Я слышал глубокое ритмичное дыхание, вздымавшее ее грудь, — и каждый раз, едва она пошелохнется, я настораживался, прислушиваясь, не буду ли я ей нужен.
Но я ей не был нужен.
Вся моя роль, все мое значение для нее сводились к тому, чтобы служить ей свечою впотьмах или револьвером, который кладут под подушку для безопасности.
Кто же из нас помешался — я или она? Зарождается ли все это в изобретательном, прихотливом женском мозгу, с намерением превзойти мои сверхчувственные фантазии, или эта женщина действительно одна из тех нероновских натур, которые находят дьявольское наслаждение в том, чтобы как червя бросать себе под ноги человека мыслящего, чувствующего и обладающего волей точно так же, как и они сами?
Что я пережил!
Когда я склонился на колени перед ее постелью с кофейным подносом, Ванда вдруг положила мне на плечо руку и заглянула глубоко в мои глаза.
— Какие у тебя прекрасные глаза! — тихо сказала она. — И только теперь по-настоящему, с тех пор, как ты начал страдать! Ты очень несчастлив?
Я опустил голову и молчал.
— Северин! Любишь ли ты меня еще? — со страстью воскликнула она вдруг. — Можешь ли ты еще любить меня? — И она привлекла меня к себе с такой силой, что поднос опрокинулся, чашки-чайники попадали на пол, кофе потек по ковру.
— Ванда — Ванда моя! — вскричал я, стиснул ее в объятиях и осыпал поцелуями ее губы, лицо и грудь. — В этом-то и горе мое, что я люблю тебя тем больше, тем безумнее, чем больше ты меня мучишь, чем чаще ты мне изменяешь! О, я умру от мук, от любви и ревности!
— Но я еще совсем тебе не изменяла, Северин, — улыбаясь, возразила Ванда.
— Не изменяла? Ванда! Ради Бога — не шути со мной так бессердечно, воскликнул я. — Ведь я же сам Носил письмо к князю…
— Ну да, с приглашением на завтрак.
— С тех пор, как мы во Флоренции, ты…
— Сохраняла тебе полную верность, — закончила Ванда. — Клянусь тебе в этом всем, что для меня свято! Я делала все только для того, чтобы исполнить твою фантазию, — только для тебя! Но поклонником я все же обзаведусь, иначе дело не будет доведено до конца и ты, в конце концов, будешь упрекать меня в том, что я была недостаточно жестока с тобой. Дорогой мой, прекрасный мой раб! Но сегодня ты должен быть снова Северином, быть только моим возлюбленным! Я не раздала твоих платьев, ты найдешь их тут, в сундуке оденься во все то, что ты носил там, в маленьком карпатском курорте, где мы так искренне любили друг друга. Забудь все, что произошло с тех пор, о, ты легко забудешь все в моих объятиях, я прогоню поцелуями всю твою печаль.
Она принялась меня как ребенка нежить, целовать, ласкать. Наконец, она попросила с прелестной улыбкой:
— Оденься же. Я тоже займусь туалетом; надеть мне меховую кофточку хочешь? Да, да, я сама знаю… иди же!
Когда я вернулся, она стояла посреди комнаты в своем белом атласном платье, в красной, опушенной горностаем кацавейке, с напудренными волосами и маленькой алмазной диадемой на голове.
Одно мгновение она зловещим образом напомнила мне Екатерину II, но она не дала мне времени задуматься, — она привлекла меня к себе на оттоманку, и мы провели с нею два блаженных часа. Теперь это была не суровая, своенравная повелительница, а только изящная дама, нежная возлюбленная.
Она показывала мне фотографии, вышедшие за последнее время книги и говорила о них с таким остроумием, ясностью и вкусом, что я не раз с восторгом подносил к губам ее руку. Затем она прочла мне несколько стихотворений Лермонтова, и когда я совсем уже был охвачен пламенем, она с нежной лаской положила свою руку на мою — в ее мягких чертах, в ее ласковом взгляде светилось тихое удовольствие — и спросила:
— Ты счастлив?





