4d3af80c9bc37bbd

Страх

— И именно ты подал прошение на высочайшее имя с просьбой расследования некоторых случаев таковых смертей, кажущихся тебе насильственными. Можешь ли ты представить доказательства?

— Увы, нет, о великий кади, — Якоб хотел объяснить раздраженному судье мотивы своих догадок, но их обоих прервал лязг колец резко отодвигаемой шторы. За волной отлетевшего бархата, в проеме тайного помещения, возник невысокий плотный человек средних лет, в простом замшевом полукафтане и мягких сапогах тюркского образца. Он порывисто шагнул вперед, и узкие щелочки черных глаз обратились к Якобу.

Кади согнулся в поклоне.

— Ты был вчера на площади, — утвердительно заявил незнакомец. — Ты видел смерть айяра. Ты — лекарь. Отчего умер мой воин?

Некое тайное чувство подсказало Якобу, что с этим человеком нужно разговаривать коротко и прямо.

— От страха, — ответил Якоб.

— Ты слышал, кади? — человек повернулся к бледному судье. — И ты выдашь Джакопо Генуэзцу фирман на расследование, и наказан будет всякий, отказавший ему в помощи или закрывший перед ним ворота. Ты сделаешь это, кади, потому что я не хочу, чтоб мои воины умирали от призраков — но трижды не хочу, чтобы они умирали от страха!

— Да, о светлейший эмир! — спина кади, казалось, сейчас сломается. Эмир Ад-Даула кивнул и повернулся к лекарю. Якоб молчал.

Эмир задумчиво смотрел на лекаря. Что-то промелькнуло в его взгляде — уважение? понимание? гнев? — и дверь в душу правителя захлопнулась.

— Иди, — коротко сказал Ад-Даула, и штора вновь встала на свое место.

4

Нет ни рая, ни ада, о сердце мое,

Нет из мрака возврата, о сердце мое,

И не надо надеяться, о мое сердце,

И бояться не надо, о сердце мое!

Омар Хайям

…Пусти меня, Лю Чин, пусти в свой подвал, где все равны перед терпким дымом — я не стану просить у тебя горького счастья в глиняной трубке, я просто тихо посижу, побуду подле вон того откинувшегося на край тахты человека с разметавшейся седой гривой дервиша, чьи ноги топтали песок многих дорог, и чьи глаза видят сейчас горизонты путей, неведомых людям.

Ты жив, странник? Да, ты жив, грудь твою колышет едва заметный ветер дыхания… Что видишь ты, странник? А что вижу я, лекарь Якоб Генуэзо, пришедший в поисках крупиц со стола вкусивших истины — я вижу их, дервиш, и они уходят.

Они уходят в сочный рай пророка Магомета, где дозволено будет вошедшему все запретное; они уходят в строгие сады людей Евангелия, влить голос свой в мерные псалмы бесплотных ангелов; и даже в размытую непонятную нирвану уходят они, как сделал это третий сын Лю Чина, вежливый юноша, любивший Конфуция и Фирдоуси; и суровая, пахнущая морем и шкурами Валгалла открыла двери свои бешеному Ториру Высокой Секире, варягу из личной гвардии эмира…

И лишь ад одинаков для всех, и одинаково плохо сошедшему в него.

Они уходят, дервиш, уходят с широко распахнутыми глазами, и в общности расширенных зрачков стоит непроизнесенное, соединяющее, последнее — страх.

Наверное, я схожу с ума… Мало ли смертей видел я — лекарь, мало ли причин есть для того, чтобы человек покинул свою хрупкую оболочку, и спокойно спит городской векиль, и писцы его — те, с кем вписывали мы в толстую растрепанную книгу имена ушедших. А я не сплю, я гляжу в ночь, и стоят передо мной в темноте их глаза, и чужой страх смеется мне в лицо, и дрожат застывшие веки — навеки застывшие…

Трое сынов у Арея, бога войны, и Ужас меж ними старейший…

Что могло напугать Торира Высокую Секиру, безрассудного бойца, скальда и убийцу; что исказило непроницаемую раскосую маску сюцая Лю, улыбавшегося, когда я удалял ему раздробленный палец; и что разорвало широкую глотку собаки франков в квартале Ан-Рейхани? — и ты, пес, ты тоже приходишь скулить по ночам к свидетелю смерти твоей! Кому нужен был ваш испуг, кто выпил затихающие содрогания вашей плоти, и что ему с того?!

Зачем ты тянешь ко мне непослушную руку, дервиш? Что за клочок бумаги зажат между твоими распухшими пальцами? И лицо твое течет, плавится в пряном дыму курильни… Ну хорошо, я возьму, я уже взял, я уже читаю…

В моих глазах — конец земного праха,

В моих глазах — судьбы топор и плаха,

И вновь пьянит украденная жизнь

И манит терпкий дым чужого страха…

Ты жив, странник? Да, ты жив, грудь твою колышет едва заметный ветер дыхания… Что видишь ты, странник? А что вижу я, глупый лекарь Якоб Генуэзо, — я вижу странные слова на обгорелом обрывке, и вижу я путь, по которому не хочу идти, и по которому пойду, пока глаза умирающих не станут спокойными, или пока темный ужас не выжжет и мой взгляд…

Я был сырым.

Созрел.

Сгорел.

5

Этот мир — эти горы, долины, моря, —

Лишь волшебный фонарь.

Словно лампа — заря.

Жизнь твоя — на стекло нанесенный рисунок,

Неподвижно застывший внутри фонаря.

Омар Хайям

Шейха секты Вечного Отсутствия Якоб разыскал в восточном караван-сарае Бахри. Проповедник сидел у глиняного забора, в полном одиночестве, с поджатыми тощими ногами и полуприкрытыми пергаментными веками. Якоб присел напротив и принялся ждать.

Солнце уже скрылось за извилистой кромкой забора, когда ровный голос шейха вывел лекаря из оцепенения.

— Чего ждешь ты от Отсутствующего, человек?

— Слова, — ответил Якоб, стараясь попасть в тон разговора, заведомо витиеватого, но привычного для разного рода дервишей.

— Слово не только творит мир, но и заслоняет его, — покачал головой шейх.

— И в речах пророков есть неистинные слова, но и они необходимы, — возразил лекарь, начиная тяготиться ажуром беседы, и чувствуя свою уязвимость в подобных прениях с профессиональным проповедником.

Видимо, шейх ощутил смутное раздражение собеседника, потому что он слабо пошевелил пальцами, словно разрешая задавать вопросы.

— Я был на площади, — сразу перешел к делу воспрянувший Якоб. — И я проследил направление твоего взгляда. Что могло взволновать Отсутствующего, и что могло взволновать его сильнее крови учеников?

На неподвижном лице шейха мелькнула слабая тень неких, давно умерших чувств — словно тень крыла скользнула по забору.

— Зачем ты выходишь на чужую дорогу, любопытный гость?

— Люди умирают, шейх. Я могу вылечить от многого, но не от смерти. А это плохие смерти.

— Плохие, хорошие… Все это туман, пар от кипения страстей, затемняющий чистое зеркало нашей души. Мои ученики…

Дольше Якоб не мог, да и не хотел сдерживаться.

— Твои ученики? — резко бросил лекарь, бледнея и подаваясь вперед. — Твои ученики молчат под ножом, но они так же промолчат, когда станут резать других. Вчера в канцелярии я встретил воина, которого сделали евнухом. Его тело помнит доспехи, в ушах его еще стоит шум схваток — но нож выродка лишил его некоторых чувств, и он стал счастлив настолько, что мечтает о том дне, когда меч палача лишит его и остального… Пусть душа моя в тумане страстей, но это живая душа живого человека, а не чистое зеркало в ходячем безразличном трупе!…

И тут шейх улыбнулся. Его улыбка была настолько мягкой и неожиданной, что Якоб поперхнулся и замолчал.

— Много ты понимаешь в чувствах, — тихо сказал шейх. — Но ты кричал на меня, а на ходячий труп кричать незачем. Кажется, тебя зовут Якоб?…

— Местные зовут меня Джакопо Генуэзец, — ответил лекарь.

— Я не местный… Ты велик, Якоб? Ты мудр? Ты силен?… Ответь, ибо ты выходишь на опасную охоту.

Читай продолжение на следующей странице
Добавить комментарии