Когда Якоб и загонщики взбежали на уступ, Джуха еще дышал. Грудь его прочерчивали следы кривых когтей, и, глядя на отрытые раны, Якоб понял вес мгновений.
— Костер! — задыхающееся горло взяло непривычно высокую, срывающуюся ноту. — Быстро! Чистую одежду… Рви! Рви, тебе говорят!… Кипятите воду — и да поможет нам провиденье!
Честно говоря, на провиденье Якоб надеялся менее всего.
У проводника Джухи родился сын. Мальчик. Это радость. Мальчик не будет сиротой. Это тоже радость. Мальчика хотели назвать Якобом — но лекарь настоял, чтобы младенца назвали Бартоломео, в честь умершего к вечеру Лысого Барта. Умершего. Это горе. Но в глазах старика стояли покой и умиротворение. Это радость. Это хороший конец.
На следующий день Якоб уехал в город.
Орнамент
…Христианский прелат,
ревнитель запретной веры,
Взор вперив в темноту,
под луной стоит одиноко,
Меж лекарственных трав, красноватых,
отраву таящих,
Чей неясный шепот
отдается трепетом в сердце.
На воде, в тростниках играют лунные блики,
Гул органа в ночи исходит синим рыданьем.
Неподвижно стоит священник
с застывшим взором,
Может быть,
в предчувствии близкого наслажденья,
Может быть,
во власти видений смутных…
Жизнь во тьме истекает сладкой истомой,
На подоле мантии мерно сверчок стрекочет. [2]
Возможно, все было именно так. Или иначе. Или не было вообще. Но когда память возвращала Якоба Генуэзо в седые горы прошлого, и маленькая фигурка на муле медленно продвигалась по узкому серпантину, направляясь к Городу — тому, далекому будущему Якобу всегда мерещился темный силуэт на вершине Тау-Кешт, и лицо стоящего плавилось в лучах заходящего солнца…
III. Сила слабого
Орнамент
Толстый стражник вытер ладонью потный лоб и раздраженно засопел, косясь на свисающий конец чалмы. Казенная полосатая чалма, намотанная поверх плоского шлема, все норовила размотаться и позволить металлу шлема свободно раскаляться на проклятом солнцепеке. О Аллах, куда ты смотришь, посылая такую жару на наши бедные бритые головы?! Хорошо было бы придумать уставной параграф, запрещающий Аллаху подобное самоуправство… И заодно приписать параграф, запрещающий Городу морочить те же головы, водя их обладателей по своим закоулкам и не давая выбраться к дому этого шайтанообразного лекаря, забывшего вовремя явиться с докладом по высочайшему адресу.
Впрочем, плевать хотел Город на букву устава, и Аллаху на нее наплевать — а вот ему, бедному толстому стражнику из роты Надзора и плюнуть-то нечем, высохла слюна в сегодняшнем пекле, и все высохло, даже кровь, даже мозги, и не понять теперь, были ли они когда-нибудь вообще…
Подлая чалма все-таки размоталась. Помрачневший толстяк примостил шлем на колене и принялся обкручивать основание скользкой лентой ткани. Время от времени он проводил рукой по увлажнившемуся темени и бормотал невнятные проклятия, столь многочисленные и разнообразные, что осуществление их неминуемо привело бы к Судному дню.
Целиком отдавшись важному занятию, он не сразу обратил внимание на тот факт, что третий от угла дом полностью соответствует цели их поисков — а когда обратил, то долго смотрел на медное кольцо высоких дверей, не веря привалившему счастью. Наконец стражник выпрямился и нахлобучил на макушку горячий шлем с недомотанной чалмой.
— Эй вы, братья длинноухого! Ползите сюда и возблагодарите небо, внявшее моей ругани!…
Окрик предназначался троим спутникам толстяка, вяло плетущимся позади. Одинаковые кольчатые нагрудники, пегие халаты и пояса с болтающимися ножнами делали их похожими на братьев-близнецов, пусть даже и братьев-близнецов длинноухого.
Идущие окинули взглядом открывшуюся им улицу квартала Ас-Самак, мысли их прошли путь от равнодушия к оживлению, и компания резко ускорила шаг.
Пока они подходили к дому, толстяк уже застучал кольцом в сухое дерево створок, и нетерпеливое бряцание прокатилось по молчащему зданию. Не дождавшись ответа, он удовлетворенно покивал и бросил приблизившимся напарникам:
— Ломайте двери, во имя пророка!
Один из стражников ударил плечом в косяк, мало задумываясь над причастностью пророка к такому ответственному занятию, как взлом двери; остальные присоединились к нему, и через мгновение створки распахнулись, треснув по всей длине, и стражники ввалились в квадратный сумрачный коридор.
На лестнице, ведущей на второй этаж, стояла испуганная молодая женщина. Обеими руками она поддерживала огромный вздувшийся живот; видимо, она пыталась спешить, насколько может спешить беременная женщина перед самыми родами, и теперь с трудом переводила дыхание.
При виде хозяйки толстый стражник испытал некоторою неловкость, и поэтому попытался придать своему голосу строгость и начальственную окраску.
— Где твой муж, женщина?! — рявкнул он, втягивая живот и выпячивая грудь, что, однако, удалось ему не вполне. — Неужели он считает, что мудрейший кади должен лично бегать за ним в ожидании положенного доклада по расследованию?…
Женщина побледнела.
— Расследование?… — повторила она, — я не знаю… Он не говорил мне. Умоляю вас, скажите, что происходит? Я…
— Закрой рот, — перебил ее стражник, — И отвечай лишь по существу дела. Где сейчас твой муж, лекарь Джакопо Генуэзец?
— В горах, — тихо сказала женщина. — Он еще не возвращался.
— Ложь! — волосатый палец вытянулся по направлению к лестнице. — У нас есть иные сведения!
На самом деле иные сведения возникли тут же, в хитроумной голове толстяка, но он справедливо полагал, что кади не стал бы посылать наряд просто так, и стало быть, вполне можно приписать себе часть осведомленности властей — а у них уж как-нибудь не убудет!
— Это правда! — силилась выпрямиться женщина, вцепившись левой рукой в перила. — Умоляю вас, скажите… Я ничего не понимаю — но скажите: что ему будет?!
— Что будет, что будет… — проворчат толстяк, удрученный бессмысленностью сегодняшних блужданий.
— Умоляю вас, скажите… Я ничего не понимаю — но скажите: что ему будет?!
— Что будет, что будет… — проворчат толстяк, удрученный бессмысленностью сегодняшних блужданий. — Вот что будет!
И он сделал жест, одинаково страшный и непристойный, означавший перспективу одной из самых мучительных казней.
— Пошли отсюда…
Уже за дверьми их догнал дикий животный вопль. Стражник потянул за конец чалмы, нахмурился и подозвал к себе соседского мальчишку.
— Беги за повивальной бабкой, — сказал он. — Пусть спешит в дом Генуэзца. Держи… — и он сунул мальчишке мелкую монету.
Он не был злым человеком, этот взмокший толстый стражник.
Просто сегодня оказалось слишком жарко…
11
Поутру просыпается роза моя,
На ветру распускается роза моя.
О жестокое небо! Едва распустилась —
Как уже осыпается роза моя.
Омар Хайям
…Пусти меня, Лю Чин, пусти в свой подвал, где все равны перед терпким дымом — я не стану просить у тебя горького счастья в глиняной трубке, я просто тихо посижу, побуду подле вон того откинувшегося на край тахты человека с разметавшейся седой гривой дервиша, чьи ноги топтали песок многих дорог, и чьи глаза видят сейчас горизонты путей, неведомых людям.
Ты жив, странник? Да, ты жив… Ты помнишь меня, странник? Вряд ли — хотя я помню тебя и я сохранил твою записку. Ты не помнишь меня, ты блуждаешь по дорогам галлюцинаций, и я могу говорить, не ожидая ответа…





