Спал бывший актер плохо.
То и дело просыпался, недоуменно глядел в беззвездную безысходность низкого неба. Когда же удавалось ненадолго заснуть, перед глазами всякий раз всплывала маска нопэрапон, спрятанная на дне дорожной сумки. Пустые глазницы внимательно следили за хозяином-рабом, бледный лик маски покрывался серой шелушащейся кожей, похожей на змеиную чешую. Маска щерилась блестящими, похожими на лезвия мечей, клыками, подмигивала, словно звала за собой куда-то…
Куда?
Проснулся Мотоеси совершенно разбитым. Все тело ломило, озноб усилился. Подняться на ноги было выше всяких сил, но он все же заставил себя встать. И побрел дальше, спотыкаясь на каждом шагу, едва ли не ощупью отыскивая дорогу в стылой предутренней мгле.
Светлело медленно, с неохотой. Горизонт качался перед глазами, как пьяный, — или это путника так шатает? нехорошо, надо идти ровнее, ровнее… только где ж тут ровнее, когда дороги почти не видно?… Почему не видно? Вроде бы уже рассвело, вон и мутный круг солнца проступил сквозь серую дымку…
Дорога наконец пошла под уклон. Впереди показались крытые рисовой соломой крыши деревни. На какой-то миг в голове у Мотоеси прояснилось, и он осознал: клубящаяся вокруг мгла, и безумная пляска горизонта, и сотрясающий тело озноб — все это говорит об одном: он болен. И болен серьезно. Ему нужен отдых, нужен лекарь, нужен…
Земля качнулась навстречу.
Темнота.
Темнота- отдых, темнота-лекарь…
* * *
Кажется, время от времени он ненадолго приходил в себя. Во всяком случае, в памяти остался закопченный потолок, запах дыма и стряпни, а еще
— приятное ощущение тепла, покоя и расслабленности. Никуда не надо идти, ни о чем не надо думать; вот только — слабость набивает мышцы ватой, и очень хочется спать… спать… спать…
Мотоеси не знал, что почти месяц провел в полузабытьи, в бреду, на грани между жизнью и смертью. Однако горькие целебные отвары и горячая похлебка-кашица сделали свое дело; а еще — загрубевшие руки деревенского знахаря, раз в два дня растиравшие больного, прижигавшие моксой «средоточия жизни», не давая крови застояться, а жизни — покинуть бренную земную оболочку.
Однажды утром актер-послушник-бродяга открыл глаза и обвел свое пристанище вполне осмысленным взглядом.
* * *
Он снова уходил, и снова при нем была туго набитая сумка, а на плече покоился меч в ножнах из магнолии с серебром. Большую часть прихваченных с собой денег он оставил знахарю и хозяину приютившего его дома, получив взамен недельный запас еды и сбор целебных трав.
Только направлялся Мотоеси уже не в Киото, хотя от деревни до столицы оставалось менее двух дней пути.
Он шел в горы.
Видимо, это был знак свыше — свалившая его с ног болезнь и последующее выздоровление. Кто-то, кто понимал в его жизни куда больше самого Мотоеси, намекнул вполголоса: земной путь еще не окончен, а к задуманному следует подготовиться.
Разумеется, этот «кто-то» был прав. Поразмысли Мотоеси как следует, он и сам мог бы прийти к тем же выводам. Но он, как обычно, поспешил — и в итоге вынужден был три недели метаться в горячке, а потом еще три месяца приходить в себя, отъедаться, копить силы — чтобы снова отправиться в путь.
Теперь- то он понимал: прямой путь -далеко не всегда самый близкий. И его путь в Киото лежал теперь через горы.
Сколько лет понадобится ему, чтобы прийти к намеченной цели? Год? Пять? Семь?
Не важно.
Больше он не будет спешить.
Человек шел в горы.
* * *
Это была совсем маленькая деревня, куда меньше той, оседлавшей дорогу на Киото. Полтора десятка хижин, которые язык не поворачивался назвать домами, куцые огороды — и неразговорчивые люди, в глазах которых отражалось небо.
Да, деревня была маленькой. Поэтому, несмотря на врожденную молчаливость ее обитателей, весть о том, что охотник Есида видел в горах обосновавшегося неподалеку святого отшельника, мигом облетела всех.
«Отшельник — это хорошо, — решили сельчане. — Отшельник в худом месте не поселится. Опять же, если что, будет кому беса отогнать. Надо бы еды отнести — один подвижник деревню не объест, а доброе дело авось зачтется, смилостивится судьба-то…»
Так что со следующего дня старший сын Есиды, донельзя гордый столь важным поручением, возложенным на него взрослыми, стал еще затемно относить к шалашу отшельника узелок с едой. Оставлял дар на плоском камне шагах в тридцати от шалаша; спешил удалиться, дабы не нарушать уединения и не мешать благочестивым размышлениям святого человека.
Людей отшельник, как и положено, сторонился. Завидев кого-нибудь издали, спешил укрыться в шалаше, и сельчане старались не докучать ему без особой надобности. А вот в особой святости подвижника горцы вскоре убедились: неуловимая и зловредная нечисть, чуть ли не каждую ночь разорявшая огороды, в новолуние стучавшая в двери и завывавшая так, что волосы дыбом становились… что, не верите?! И зря не верите, а теперь уже и не проверите, потому что вскоре после появления отшельника нечисть пропала напрочь.
Охотник Есида клялся, что видел однажды, как отшельник беседовал с горным тэнгу; а когда младший сын гончара Танаки свалился в горячке, выкрикивая бессвязицу не своим голосом, да еще и с хонсийским акцентом, и отчаявшийся гончар решился нарушить уединение подвижника, прося помочь сыну, — отшельник спустился в деревню. Три дня безвылазно сидел в хижине Танаки, приготовляя отвары из принесенных с собой трав, вливая их в рот метавшемуся в бреду мальчику и говоря сам с собой — то звучным, поставленным голосом, то хрипло крича по-хонсийски. Зато когда наконец отшельник, пошатываясь от усталости и недосыпания, вышел наружу — мальчик спал глубоким, здоровым сном, и дыхание его было ровным, без хрипов и надсадного кашля, как все эти дни.
Сын Танаки выздоровел.
«Святой человек! — шептались сельчане. — Повезло нам, вот уж повезло! Хвала Будде Амиде…»
* * *
…Наконец- то он был один! Ничьи мысли и чувства больше не наполняли сердце и разум, и первый месяц Мотоеси просто тихо радовался, ощущая себя едва ли не заново родившимся.
Потом…
Потом его вновь начали грызть сомнения. Действительно ли он избавился от чужих страстей, сводивших его с ума последние годы? Или остатки все еще гнездятся в подвалах души и затаившийся внутри нопэрапон перебирает их в горсти, как скряга — монеты в сундуке?
Однако с подобными мыслями Мотоеси разделался быстро. Он здесь не затем, чтобы заниматься бесплодным самокопанием; не затем, чтобы предоставлять сомнениям возможность извести себя вконец. Он пришел в эти горы, чтобы здесь, вдали ото всех, посадить проклятый дар нопэрапон на «голодный паек» — и в итоге заставить служить себе, вынудить проявляться со всей силой в нужный момент и в нужном качестве.
Только так он сумеет выполнить задуманное.
Угнездившийся в самой сердцевине нопэрапон жаждет проявиться? Он жаждет чужих страстей и вожделений, чтобы сделать их своими? Отлично! С течением времени сила дара проявляется все сильнее — но здесь, в горах, где рядом нет никого, она, эта сила, просто не сможет найти себе применения.
Вернее, сможет.
Но не так, как раньше.
Мотоеси очень надеялся на это.
Если нельзя стать другим человеком, за неимением такового, то, может быть, у него получится стать скалой? деревом? ручьем?…





