Мариночка простодушно догоняет Кожину. До нас доносится злобный рев озверевшей Натальи. Мы хохочем.
Это было 3 марта 1980 года.
* * *
Чем бесполезнее знание, тем более привлекательным кажется оно мне. Во мне живут толпы людей, знакомых и любимых по книгам. Я переживаю их жизни, пишу их предсмертные письма, и моя голова сотни раз падает в корзину. Иногда я даже не могу с уверенностью сказать, что живу именно свою жизнь, потому что родилась где-то во Франции в 60-е годы XVIII века и росла среди философов и влюбленных. Моя молодость совпала со штурмом бастилии, и республиканские пушки гремят в моих ушах. Иногда мне кажется, что эти громы слышны всем, и тогда необъяснимым становится спокойствие окружающих. Они не знают, что корольарестован. А я знаю! Нет, выше моих сил молчать об этом. Я всю перемену, размахивая руками, говорю обо всем, что происходит в Республике, Наталье и Хатковской, своим любимым товарищам, с которыми я прошла все победоносные кампании Императора в Италии, где нас встретила тринадцатилетняя Джина. Потом она станет герцогиней Сансеверина и полюбит Фабрицио дель Донго.
Потом она станет герцогиней Сансеверина и полюбит Фабрицио дель Донго. А сегодня она любит нас, голодных, оборванных, влюбленных французов!
Мы были с Императором в России и видели его страшные глаза, в которых отражался московский пожар. Это нам он сказал:
— Какой народ! Варвары… Но какой народ!..
И мы ответили:
— Да, сир.
И мы брели по синему снегу, ломая затупившиеся штыки, и синие сумерки дрожали под нашими окровавленными ногами. Мы брели по снегу, а невдалеке, развалясь в седле, смотрел на нас маленького роста молодой казак с седой прядью на лбу. За ним стояли партизаны. Но они не стреляли в нас. Они молча смотрели, как мы бредем по синему снегу.
И тут началось раздвоение. Потому что этот казак с седой прядью на лбу был тоже — мы. Безумно жаль нам было этих одиноко бредущих к границе людей, у которых осталась только родина и бежавший от них император. Но и тех, кто разбил их наголову, мы любили самозабвенно.
Мы шли вперед за нашим барабаном,
За барабанщиком, как дьявол, рыжим,
И ордена последние и раны
Мы получили прямо под Парижем.
И наш полковник юный на колени
Вставал перед разбитым барабаном
И левою рукой (мешала рана)
Подписывал приказ о наступленьи…
Мы вошли в Париж, упоенные молодостью, победой и неясным видением свободы. Наш юный монарх был похож на ангела, и мы все обожали его. Наши кони грохотали по парижским мостовым.
Но и те, кто угрюмым молчанием встретил союзные войска, были тоже мы. Наша родина была оккупирована, нашу столицу заняли чужие солдаты, все было кончено, и ненавистные Бурбоны сели на трон нашего Императора.
Постепенно мы все более и более переселялись в Россию, и после войны нам вдруг открылись удивительные люди, которые вышли на площадь и дали себя расстрелять во имя неясного светлого призрака, мелькнувшего перед ними в годы юности.
Трудно жить чужой жизнью. Я путаю тех, кто жил когда-то на самом деле, и тех, кого сочинили писатели. Но иногда и те и другие для меня более живы, чем многие из тех, кого можно потрогать руками. Если есть рядом со мной Наталья, то и Денис Давыдов есть, потому что я люблю обоих (Наталью больше), а если живут Давыдов и Наполеон, то существование Джины не подлежит сомнению.
Чужим судьбам тесно в моей голове, и они рвутся наружу, к живым людям. Поэтому я нахочу учительницу 2-б Марью Ивановну и путано объясняю:
— Марья Ивановна… Дело в том, что… Ну в общем, у меня накопилось много материала о декабристах… И он лежит так, без пользы…
Марья Ивановна почему-то не уходит, а очень вежливо кивает в такт моим словам.
— Вот. (Глубокий выдох). Если бы я пришла в ваш класс и рассказала…
Марья Ивановна вдруг говорит:
— Завтра, на уроке труда, хорошо? Все равно мы уже прошли всю программу. Согласна?
— Еще бы! — говорю я и краснею.
На урок труда я пришла внутренне дрожащая и счастливая.
— Дети! — сказала Марья Ивановна. — Вот Лена, ученица девятого класса, пришла к нам, чтобы рассказать об известном историческом событии истории нашей родины. Все вы знаете, что в 1917 году рабочие и крестьяне свергли царя и установили советскую власть. А то, о чем вам расскажет Лена, случилось еще до революции. Только сидеть тихо! Кто будет мешать, отправлю к директору.
А то, о чем вам расскажет Лена, случилось еще до революции. Только сидеть тихо! Кто будет мешать, отправлю к директору.
И Марья Ивановна уселась за стол, придвинув к себе кипу тетрадей, и милостиво кивнула мне.
Я написала на доске: 1812 и 1825. Эти годы я помню лучше года своего рождения.
Дети с любопытством следили за мной. Я вздохнула и заговорила. Я рассказывала им обо всем, чем я жила. И о том, как мы не стреляли в поверженного врага, бредущего по снегу. И о том, как мы вошли в Париж. И о том, как мы стояли на площади под картечью, а кругом толпились люди и снег был в кровавых пятнах. И о неясном призраке нашей юности.
Я успела рассказать только до 1825 года. Может быть, это и лучше, потому что все были в этом году еще живы.
Звонок резанул по нервам и швырнул меня с площади в школу. Я вздрогнула и огляделась по сторонам. Марья Ивановна вылезла из-за стола и произнесла:
— А сейчас мы проверим, что вы поняли и запомнили. Дети! Что было в 1812 году?
— Война за свободу нашей родины.
Я тяжело переводила дыхание. Мне казалось, что я пробежала много километров на лыжах, а у финиша меня еще и побили.
Марья Ивановна строго кивала.
— Правильно. А что было в 1825 году?
Тишина. Потом голос с задней парты:
— Восстание.
— Правильно, дети. Было восстание декабристов. Только надо отвечать не с места, а поднять руку, да? Дети! Кто вышел на площадь?
Тянется, дергает рукой. Какая хорошая мордашка.
— Антон, не тяни так руку. Я вижу, что ты хочешь ответить. Антон скажет нам, кто вышел на площадь.
Счастливый Антон вскакивает, заливается румянцем и отчеканивает:
— Бес-тужевы!
Я чуть не бросилась его целовать.
В классе меня встретила Наталья. Она была погружена в чтение мемуаров Наполеона. Я бросилась к ней, все еще дрожащая и бесконечно усталая. Трудно все-таки публично исповедоваться.
Наталья оторвала глаза от книги и задумчиво сказала в пространство:
— Бертье.
— Что — Бертье?
— Бертье.
— Кто это?
— Неважно. Просто вспомнила.
Я потерлась о ее плечо лбом и сказала:
— Ната-алья… Кожа…
— Мадлен, у меня гениальная идея, — внезапно сказала Наталья. — Отсядь ко мне на истории, потолкуем.
— «Идет! — сказал Финдлей», — сказала я.
Если жил на свете самый законченный тип невежественной бездарности, то он получил классическое воплощение в нашем историке. Он очень молод, Серега. У него большие серые глаза навыкате, костлявое лицо, редкие, всегда сальные светлые волосы… и паучьи пальцы. Брр. Говорит он вкрадчиво.
— …Ленин доказал о том… — донеслось до меня однажды.
Я злобно сказала:
— Ленин не мог доказывать «о том». Он был грамотный человек.
— Кстати, Лена! — сказал Серега и пошел ко мне, разрывая на ходу нитки, которые мы натянули между партами, чтобы затруднить его передвижение по классу. — Вы опять читаете на уроке?
Я закрыла книгу — мемуары Талейрана с прекрасной вступительной статьей академика Тарле — и посмотрела прямо в его оловянные глаза.
— Вот вы встаньте и объясните нам о том, какие объективные предпосылки того, что Маркс встал на путь марксизма?





