— Повезли? — спросила одними губами.
— Нет еще!
— Скажи… когда… — в который уже раз прошептала свекровь.
Тихо колебалось свечное пламя. Настасья сидела застыв, утратив всякое ощущение времени. В покой заглянул духовник, потом посунулась сенная девка — молча, знаками, позвала Настасью к себе. Выйдя за дверь и выслушав, Настасья замерла на миг, призакрыв глаза, после воротилась в покой. Тихо позвала:
— Матушка! Матушка! — повторила она громче. — Колокол увезли!
Но великая княгиня Анна уже не слыхала ее.
Санный поезд с тверским колоколом тронулся из города глубокою ночью. Густые ряды ратных окружали обоз. И все же в городские ворота едва сумели протиснуться. Люди молча валились в снег, прямо под сани, под копыта коней. Московские ратники, матерясь, подымали, оттаскивали с пути упрямцев, лупили древками копий по чем попадя. Но в снег падали новые и новые смерды. Только за воротами народу поменело и стало мочно погнать лошадей вскачь.
Назади ругались и выли. Плакали жонки вослед молчаливому, ощетиненному копьями обозу, уходящему в серо-синюю ночную тьму.
Калита уезжал на другой день, утром, урядив с князем Константином о кормах и подводах. Смерть великой княгини Анны, наступившая ночью, едва ли задела его.
Глава 73
В эти дни он стал очень нежен к своей молодой жене. Ульяния расцвела, дивясь и не понимая, даже иногда резвилась, смеялась тихим, словно серебряный колокольчик, смехом. А Калита, умиленно глядя на нее и на дочерей (еще таких маленьких!), думал: для чего живет человек? Было ли у него счастье? И впервые, кажется, ужасался в сердце своем тому, как стремительно уходят годы и силы телесные.
Теперь он начал понимать Юрко и догадывать, почто покойному брату после гибели Михайлы Тверского вдруг опостыла Москва, и все его дела и замыслы пошли вкривь и вкось. И у него самого, как ни прятал наружно тайная тайных сердца, содеялась вдруг в душе несказанная пустота, будто бы в давнем видении своем: вознесен он властною силой на горние выси и стоит один на вершине, на ветрах, на юру. Один, и вокруг пустота, овеянная холодом вышней власти.
Жестче, чем ранее, отдавал он наказы, жесточе и нетерпеливее деял, но все было от пустоты, от ужаса одиночества, словно убитый враг его, Александр, увел за собою в небытие и все живое, близкое, милое, теплом своим согревавшее жизнь.
Между тем дела шли своим заведенным строем. Из-под Смоленска вестоноши доносили, что рать, опустошив округу, потратив обилие и хлеб, отходит от города.
Симеон, получивши грамотку от Федора Акинфича, прискакал из Коломны, где уряживал порубежные дела с рязанцами, на Москву, к отцу. Калита уже знал о возвращении ратей. Впрочем, приезду старшего сына был, видимо, рад.
— Последи, дабы татары, идучи домой, миновали волость Московскую! Я уже наказывал воеводам, да безо князева глазу никая служба не крепка! — сказал он в беседе с глазу на глаз. — А Товлубия привези на Москву. Надо удоволить…
Отец замолк. Ныне так почасту, начавши говорку, вдруг замолкал, словно забывая прежереченное.
В покое было натоплено. Ясно горели свечи, многие, а не одна, как прежде бывало у Калиты, не любившего лишних трат. Симеон внимательно разглядывал родителя. Ни лик отца, ни эта его наружная радость, семейное умиление не понравились ему. Отец начинал сдавать (рано, ох как рано!). Подумав о смертном конце, Симеон ужаснулся и устыдился духом. Ужаснулся тому, что должно было пасть ему на плечи со смертью отца, а устыдился того, что смог подумать про отцову кончину.
— Почто не взяли града? — спросил он.
— А ты бы хотел того? — возразил Калита, хитровато улыбаясь. Помолчав, добавил: — Не взяли, зане зело силен и тверд град сей! Помни, — продолжил он, — ни Литве, ни татарам нельзя отдавать града Смоленского! Сей град — ключ нашей земли.
Я затем и не посылал ни пороков, ни иных орудий осадного боя. Ни приметов не велел приметывати ко граду. Так-то, сын! Морхинич умен: понял меня с полуслова. Иногда надобно и ратиться не побеждая, а в ину пору умей побеждать не ратясь! Я некогда, по слову Узбекову, должен был имати князя Александра во Пскове. Не возмог. Тебе скажу ныне: не похотел возмочь!
Симеон вспыхнул, опустил взор. Нет, отец отнюдь еще не глядел в домовину, и ему, наследнику, ой как многому надобно было еще поучиться у отца!
— А с Новгородом ратиться придет? — вопросил он, робея.
— Не ведаю! — строго отмолвил отец. — Упорны суть. Однако, премного успешливее не ратясь получить нам второй бор с Нова Города, чем зорить землю и кметей губить на борони. — Иван прихмурил чело, примолвил: — Запомни!
И Симеон вновь подумал о возможном скором конце отца.
Татарского воеводу и подручных князей принимали и чествовали в Кремнике. Был пир силен, лились вина и стоялые меды, а заокскими завьюженными путями уходила в степь, точно схлынувшая в половодье вода, татарская конница на отощавших, спавших с тела, конях, волоча добро, гоня скот, уводя полоняников, оставляя за собою сожженные деревни да трупы по дорогам, трупы тех, кто выбился из сил, кто не добрел, не возмог, голодный, раздетый и разутый, одолеть сотни поприщ тягостного пути и пал от косого, злобного — в мах — режущего удара сабли или сам умер, тыкнувшись в снег слепым, переставшим видеть, лицом. Счастливыми почитали себя те, кого на путевом торжище, за Коломною, выкупали бояре Ивана Калиты, дабы посадить у себя, на московских землях. Иным — погинуть в безвестии, в диком поле, в земле чужой, незнакомой, незнаемой.
Мишук тотчас после возвращения смоленских ратей (едва успел обнять сына, обожженного морозами, возмужавшего, ополонившегося конем и лопотью) был услан в Переяславль — сбирать очередную помочь на городовое дело. В Переяславле, после первых дней сумасшедшей беготни и уряживанья дел княжеских, выбрал наконец час: посетил могилы отца с матерью, заглянул к дальней родне, позоровал новый чей-то дом на отцовом месте. Чей? Когда ставлен? Что содеяло с тем, ихним теремом? Даже прошать не хотелось! Почуял вдруг острую боль давнюю, от старопрежних лет, от невозвратного далекого детства… День был ярок и свеж, искрились снега, ясно голубело и таяло, обещая неблизкую еще весну, небо. Синицы и воробьи копошились в конском навозе. Любопытная баба выглянула:
— Чей-то таков молодец? Я-то не малтаю, може, знакомец какой?
— Не… — неохотно отозвался Мишук. — Живал я тута! Дак вот…
Он не договорил, торнул коня. Шагом, опустив голову, поехал по знакомой до слез дороге на Клещин-городок. Ничего не изменилось тут — и все изменилось! Переменились хоромы, люди, и вот уже баба на отцовом пепелище прошает у него, кто таков. Родина! Родина у него теперь — Москва.
К Ивану Акинфичу в Вески попал Мишук с делами, неволею. Боярин князева посла принял уважительно, зазвал в горницы, угостил. Обещал сам доглядеть за обозом трудников, уходящих в Москву. Иван Акинфич строился. Хоромы были новорубленые, из свежего леса, и еще лесной смолистый дух не ушел из гладкотесаных стен покоя. Видно, торопился: до весны, до пахоты, ладил все и содеять. Пустовато еще было в покоях. Впрочем, челяди гомонилось людно на дворе, было чем обживать и наживать наново порушенное дедово гнездо.





