— Ты, вот што… Скажу нынь тебе об етом зараз! Данилыч двоих молодцов моих за татьбу казнил на Москве! Прилюдно, позорно, на Болоте!
— Дак… за дело? — пугаясь не столько слов, сколь яростного взора Мины, возразил Кочева.
— Дак не без дела, тово! — словно отбрасывая что от себя, отмолвил Мина. — А только робяты злы, кого хошь теперича разнесут! Я с тем к тебе послан, воевода! — продолжал Мина грозно, кладя кулаки на стол. — Серебро штоб, не то — головы наши! И, смекаю, не то чтобы выход царев, а сколь чего Данилыч в Орде раскидал, дак — вдвое теперича!
Он задохнулся, умолк, и молча — текли мгновения — оба, в колеблемом свечном пламени, бросающем долгие тени на тесаные стены хоромины, утупив очи в тусклое олово чеканного кувшина с медом, сопя и вздыхая, думали, не думали даже — ждали, что из них скажет другой? И Мина, отпив опять и поморщась от кислоты пития, изрек первый:
— Мыслю градские вороты перенять нынче же, в ночь! А из утра — шерстить всех поряду!
— Крови б не было — пробормотал Кочева, исподлобья озрев сурового помощника своего.
Сам подумал: как и не быть крови, а и без крови как?
— Пущай! — отозвался Мина. — Нам што кровь! (И опять воспомнились ему те, на Москве, на Болоте.)
— А Аверкий твой, — протянул он, с прежним прищуром глядя в глаза Кочеве, — Михайлу Ярославича забыть не может! Дак потому! Вишь, и опосле погрома Твери не прочнулись! Не сведали, чья сила теперь! — Он опять охаписто сжал кулак, будто погрозив кому-то незримому, и довершил: — Чуток ищо молодцы покимарят, а там и почну будить. Подкинешь кметей?
— Бери, что ж… — отозвался, пряча глаза, Кочева. — Но, коли что… Твоя голова в ответе!
— Оба мы головами вержем, Василий! — возразил Мина неуступчиво. — Данилыч кровь простит… Коли с умом! А серебра… Серебра не простит, николи!
И — принялся за кувшин. Корявым, привычным больше к оружию, пальцем надавив на отжим, поднял узорную крышку, плеснул в чары себе и хозяину. Молча выпили. Баять было и не о чем теперь.
— Тута соснешь? — спросил Кочева Мину. Тот кивнул, показав глазами на курчавый овчинный зипун. Василий поднялся, внезапно почуяв старость в изнемогших членах, смутно позавидовал настырному младшему воеводе: «Резвец! Поди, с годами и в думу княжую попадет!..»
— Пойду, наряжу своих. Тебе душ полста?
— Возможешь, и сотню прикинь! — отозвался Мина. — Да пущай к первой страже будут готовы! Пока те дурни спят, мы с тобою и город переймем!
Скоро в полутьме весенней короткой ночи началось осторожное шевеление, топот и звяк, приглушенный говор множества кметей. Комонные отряды московитов отай разъезжались по улицам, сворачивая рогатки, глуша оплеухами и пинками сонных городовых сторожей. Первые вороты заняли без боя. У вторых створилась малая сшибка, у четвертых и до мертвого тела дошло. Ретивый попал старшой у воротней сторожи: пока головы не проломили, не восчувствовал, чья ныне на Ростове власть! К утру город был почитай весь захвачен московскою помочью. Местную дружину — кого застали на княжом дворе, — лишив оружия, заперли в молодечной: пущай охолонут маненько!
Разгневанный Аверкий явился на княжой двор с синклитом бояр и выборных от града. Василий Кочева встретил его непривычно хмурый и неприступный — словно подменили московита! Сказал, уже не отводя глаза:
— Ордынское серебро брать будем со всех! Пото и вороты закрыли! И с тебя, Аверкий, не посетуй уж, и со всех бояр, и с горожан нарочитых…
Ростовский тысяцкий вскипел. С опозданием узрев московскую дружину за спиною Василия, готовую взяться за сабли, рванул себя за отвороты дорогой ферязи, крикнул:
— Голову руби, смерд! А я не позволю! Не дам грабить града! Пущай великий князь с нами, с боярами, с вечем градским сговорит, а не с ханом своим поганым в Сарае, за нашею спиной! Возможем и сами собрать дань ордынскую!
Княжой двор начинала остолплять, тесня московских ратных, густеющая толпа горожан. Но в этот трудный час Мина, пробившись с помощью ордынской плети сквозь ряды смердов и кинув повод стремянному, вбежал в палату. Озрев и едва выслушав брызжущего слюною Аверкия, синклит и градскую старшину, что уже было со сжатыми кулаками оступала, загораживая, своего тысяцкого, Мина, громко позвав оружных кметей, врезался в гущу ростовчан и ухватил Аверкия за воротник. Бояре обомлели неслыханною дерзостью московита, а Мина, не давая никому прийти в себя, выволок Аверкия из рядов и, кинув в руки подоспевших кметей, рявкнул:
— Взять!
— Повешу пса! — возопил он в лицо ростовскому тысяцкому, меж тем как кмети, крепко взяв старика под руки, волокли отчаянно упирающегося Аверкия прочь от своих сограждан, которые, оказавшись в кольце копий и обнаженных сабель, лишь глухим ропотом выражали возмущение, не смея ринуть на помощь плененному воеводе.
Бояре обомлели неслыханною дерзостью московита, а Мина, не давая никому прийти в себя, выволок Аверкия из рядов и, кинув в руки подоспевших кметей, рявкнул:
— Взять!
— Повешу пса! — возопил он в лицо ростовскому тысяцкому, меж тем как кмети, крепко взяв старика под руки, волокли отчаянно упирающегося Аверкия прочь от своих сограждан, которые, оказавшись в кольце копий и обнаженных сабель, лишь глухим ропотом выражали возмущение, не смея ринуть на помощь плененному воеводе.
— Пущай! — орал Аверкий. — Кровью! Моею кровью пущай! А не дам! Погину, яко Христос на Голгофе, а вы вси, гражана ростовские, разумейте, какова…
— Вешать! — взревел Мина, перебивая старика. — Вешать сей же час! Веревку сюда! Помост! Давай старого пса! Не за шею, нет, за ноги! Вытрясем из ево ордынское серебро!
И старый боярин, что уже было решил отдать жизнь, осиянный мученическою славою, нежданно повис под потолочиною, нелепо, по-скоморошьи, перевернувшись вниз головою, с завороченными полами долгой ферязи, хрипя и булькая, извиваясь и нелепо болтая руками. Старика лишили чести, лишили права достойно умереть!
Скованные ужасом, глядели ростовские старейшины на жуткий воздушный танец своего тысяцкого, только в сей час поняв наконец, что ярлык, купленный Калитою у хана, — это не пустая сторонняя грамота и что платить за тот ярлык придет им всем, и тяжка окажет граду Ростову плата сия! И, озрясь на ощетиненное округ железо, старцы градские возрыдали и стали падать на колени, протягивая руки в сторону всесильного, миги назад едва ли не смешного, а теперь неслыханно грозного московита.
Аверкия, вдоволь поизмывавшись над стариком, вынули из петли едва живого. Вытаращенные глаза тысяцкого, в кровавой паутине, были страшны и едва ли что видели. Кровь шла из ушей и гортани. Слуги уволокли поруганного боярина к себе в дом, и тотчас вслед за ними явились оружные московиты и начали переворачивать хоромы сверху донизу, собирая серебряные блюда, чаши, достаканы, цепи и пояса с каменьями, лалами и яхонтами, вынося поставы драгоценных сукон, мягкую рухлядь, кожаные мешки новгородских гривен, арабских диргемов и западных нобилей… Брали без меры, счету и весу, оценивая взятое едва на глазок. Уже не брали — грабили! И такое же творилось в тот же час по всему Ростову. Брали, не очень даже разбираючи, где Борисоглебская, а где Сретенская сторона.
Обобрав город, принялись пустошить все подряд пригородные волости и везде творили такожде: дружиною занимали боярский двор, а там проходили по смердьим избам, из веси в весь, отбирая узорочье и серебряную утварь, стойно татарам, — разве только, в отличие от ордынцев, не жгли хором и не трогали храмового серебра.





