Неожиданно мне открылось, что Бог — это одно из наиболее существенных и непосредственных переживаний, по крайней мере для меня. Не мог же я выдумать той страшной истории с собором. Напротив, она была мне навязана, и чья-то жестокая воля принудила меня думать об этом. Но зато потом на меня снизошло невыразимое ощущение благодати.
Я сделал вывод, что эти философы изначально опирались на шаткую основу — на странное представление о Боге как о своего рода гипотезе, которую можно обсуждать. Мне казалось в высшей степени неудовлетворительным то, что философы не нашли никакого объяснения разрушительным действиям Бога. А именно такие действия, на мой взгляд, заслуживали особого внимания философии, поскольку теология с этим явно не справлялась. И как же я был разочарован, когда сообразил, что философы, похоже, об этом даже не подозревали.
Я перешел к следующей интересующей меня статье — о дьяволе. Если, читал я, допустить, что дьявол изначально зол, мы впадем в явное противоречие, то есть в дуализм. Поэтому нам следует предположить, что он первоначально создан добрым, но позже был развращен своей гордыней. Однако, как отмечал автор статьи — и я был доволен, что он это заметил, — данная гипотеза предполагает, что главное зло, которое она пытается объяснить, — собственно гордыня. В остальном, по его мнению, происхождение зла «неясно и необъяснимо». Для меня это означало, он, как и теологи, не желает думать о зле. Статья о зле и его происхождении выглядела столь же бесполезной.
Здесь я попытался связно изложить идеи и мысли, занимавшие меня, пусть и с перерывами, в течение нескольких лет. Это были проявления моего скрытого второго «я», моего «номера 2». Я пользовался отцовской библиотекой тайно, без разрешения. Между тем мое первое «я» открыто читало Герштеккера и переводные английские романы. Я увлекся немецкой литературой, в первую очередь классической, от которой школа еще не успела отвратить меня своими скучными многословными комментариями. Читал тогда я много и беспорядочно, читал сочинения лирические и драматические, исторические и естественнонаучные. Увлечение это было не только приятным и полезным — оно давало мне своеобразную разрядку. Но увлечения моего второго «я» все глубже и глубже погружали меня в депрессию. Не находя ответов на свои вопросы, я окончательно разочаровался. Окружающие, казалось, интересовались совсем другими вещами, я был совершенно одинок с моими исканиями. Больше всего на свете мне хотелось поговорить с кем-нибудь, но я не мог найти точек соприкосновения, обнаруживая лишь отчужденность, недоверие, некий страх, что в конце концов лишало меня желания общаться. Это угнетало еще сильнее. Я не знал, как это понимать: почему никто не переживает ничего подобного? Почему об этом нет книг? Неужели я единственный, кому это пришло в голову? Но мысль, что я мог сойти с ума, меня никогда не посещала, поэтому светлая и темная стороны Бога казались мне вещами, которым, несмотря на душевное сопротивление, я должен был найти объяснение сам.
Я ощущал свое вынужденное «отличие», и оно пугало меня (означая не что иное как изоляцию) и приводило к очевидной несправедливости: меня делали козлом отпущения куда чаще, чем я мог это вынести. На уроках немецкого я выглядел весьма посредственно: ни грамматика, ни синтаксис совершенно меня не интересовали. Я скучал и ленился. Темы сочинений казались мне как правило, пустыми и глупыми, а собственные работы — беспредметными и вымученными. Оценки я получал средние, что вполне устраивало: я старался не выделяться, не подчеркивать свое проклятое «отличие». Меня тянуло к мальчикам из бедных семей, которые, как и я, вышли из ничтожества, но многие из них были тупыми и невежественными, а это уже раздражало. Притягивало же меня то, что эти одноклассники в своей простоте не замечали во мне ничего особенного. А я из-за своего «отличия» уже начал бояться сам себя: мне казалось, что есть во мне нечто такое, чего я сам в себе не знаю, из-за чего меня не любят учителя и избегают товарищи.
Тогда же произошла история, которая меня доканала. Мы наконец получили тему для сочинения, которая показалась мне интересной. Я писал добросовестно и с увлечением и, как мне казалось, мог рассчитывать на успех — получить один из высших баллов, не самый высший, конечно, это бы меня выделило, но близкий к нему.
Наш учитель имел обыкновение начинать обсуждение сочинений с лучших. Сперва он прочел сочинение первого ученика, это было в порядке вещей. Затем последовали другие, а я все ждал и ждал, когда же прозвучит мое имя. Меня не называли. «Этого не может быть, — думал я, — неужели мое сочинение настолько плохое, ведь он уже перешел к откровенно слабым работам. В чем же дело?» Или я снова оказался «вне конкурса» и обнаружил свое проклятое «отличие»?
В конце концов, когда все сочинения были прочитаны, учитель сделал паузу и произнес: «У меня есть еще одно сочинение — Юнга. Оно намного превосходит другие, и я должен был бы отдать ему первое место. Но, к сожалению, это обман. Откуда ты списал его? Скажи начистоту!»