— Я размышлял и понял.
— А может быть, кто-нибудь рассказал тебе?
— Кто? Камни? Солнце? Кусты? Я один. Я и мои изображения. Но они молчат. С ними можно только играть. Нет. Люди пришли и ушли. — Он быстрым движением передвинул несколько листочков на полу. — Я подумал и понял: они придут снова.
— А почему тебе было плохо?
— Потому что люди.
— Люди никогда никому не вредят. Люди хотят, чтобы всем вокруг было хорошо.
— Я знаю, — сказал Малыш. — Я ведь уже говорил: люди уйдут, и будет хорошо.
— От каких действий людей тебе плохо?
— От всех. Они есть, или они могут прийти — это плохо. Они уйдут навсегда — это хорошо.
Красный огонек на пульте буравил мне душу. Я не удержался и тихонько толкнул Комова ногой под столом.
— Откуда ты узнал, что если людям сказать, то они уйдут? — спросил Комов, не обратив на меня внимания.
— Я знал: люди хотят, чтобы всем вокруг было хорошо.
— Но как ты это узнал? Ты же никогда не общался с людьми.
— Я много размышлял. Долго не понимал. Потом понял.
— Когда понял? Давно?
— Нет, недавно. Когда ты ушел от озера, я поймал рыбу. Я очень удивился. Она почему-то умерла. Я стал размышлять и понял, что вы обязательно уйдете, если вам сказать.
Комов покусал нижнюю губу.
— Я заснул на берегу океана, — сказал он вдруг. — Когда я проснулся, то увидел: на мокром песке возле меня — следы человеческих ног. Я поразмыслил и понял: пока я спал, мимо меня прошел человек. Откуда я это узнал? Ведь я не видел человека, я увидел только следы. Я размышлял: раньше следов не было; теперь следы есть; значит, они появились, пока я спал. Это человеческие следы — не следы волн, не следы камня, который скатился с горы. Значит, мимо меня прошел человек. Пока я спал, мимо меня прошел человек. Так размышляем мы. А как размышляешь ты? Вот прилетели люди. Ты ничего о них не знаешь. Но ты поразмыслил и узнал, что они обязательно улетят навсегда, если ты поговоришь с ними. Как ты размышлял?
Малыш долго молчал — минуты три. На лице и на груди его вновь начался танец мускулов. Проворные пальцы двигали и перемещали листья. Потом он отпихнул листья ногой и сказал громко сочным баритоном:
— Это вопрос. По бим-бом-брамселям!
Вандерхузе затравлено кашлянул в своем углу, и Малыш сейчас же поглядел на него.
— Феноменально! — воскликнул он все тем же баритоном. — Я всегда хотел узнать: почему длинные волосы на щеках?
Воцарилось молчание. И вдруг я увидел, как рубиновый огонек погас и разгорелся изумрудный.
— Ответьте ему, Яков, — спокойно попросил Комов.
— Гм… — сказал Вандерхузе, порозовев. — Как тебе сказать, мой мальчик… — Он машинально взбил бакенбарды. — Это красиво, это мне нравится… По-моему, это достаточное объяснение, как ты полагаешь?
— Красиво… Нравится… — повторил Малыш.
— Это красиво, это мне нравится… По-моему, это достаточное объяснение, как ты полагаешь?
— Красиво… Нравится… — повторил Малыш. — Колокольчик! — сказал он вдруг нежно. — Нет, ты не объяснил. Но так бывает. Почему только на щеках? Почему нет на носу?
— А на носу некрасиво, — наставительно сказал Вандерхузе. — И в рот попадают, когда ешь…
— Правильно, — согласился Малыш. — Но если на щеках, и если идешь через кусты, то должен цепляться. Я всегда цепляюсь волосами, хотя они у меня наверху.
— Гм, — сказал Вандерхузе. — Видишь ли, я редко хожу через кусты.
— Не ходи через кусты, — сказал Малыш. — Будет больно. Сверчок на печи!
Вандерхузе не нашелся, что ответить, но по всему видно было, что он доволен. На индикаторе горел изумрудный огонек, Малыш явно забыл о своих заботах, и наш бравый капитан, очень любивший детей, несомненно испытывал определенное умиление. К тому же ему, кажется, льстило, что его бакенбарды, служившие до сих пор только объектом более или менее плоских острот, сыграли такую заметную роль в ходе контакта. Но тут наступила моя очередь. Малыш неожиданно глянул мне в глаза и выпалил:
— А ты?
— Что — я? — спросил я, растерявшись, а потому Комов немедленно и с явным удовольствием пнул меня в лодыжку.
— У меня вопрос к тебе, — объявил Малыш. — Тоже всегда. Но ты боялся. Один раз чуть меня не погубил — зашипел, заревел, ударил меня воздухом. Я бежал до самых сопок. То большое, теплое, с огоньками, делает ровную землю
— что это?
— Машины, — сказал я и откашлялся. — Киберы.
— Киберы, — повторил Малыш. — Живые?
— Нет, — сказал я. — Это машины. Мы их сделали.
— Сделали? Такое большое? И двигается? Феноменально. Но ведь они большие!
— Бывают и больше, — сказал я.
— Еще больше?
— Гораздо больше, — сказал Комов. — Больше, чем айсберг.
— И они тоже двигаются?
— Нет, — сказал Комов. — Но они размышляют.
И Комов принялся рассказывать, что такое кибернетические машины. Мне было очень трудно судить о душевных движениях Малыша. Если исходить из предположения, что душевные движения его так или иначе выражались движениями телесными, можно было считать, что Малыш сражен наповал. Он метался по кают-компании, словно кот Тома Сойера, хлебнувший болеутолителя. Когда Комов объяснил ему, почему моих киберов нельзя считать ни живыми, ни мертвыми, он вскарабкался на потолок и бессильно повис там, прилипнув к пластику ладонями и ступнями. Сообщение о машинах, гигантских машинах, которые размышляют быстрее, чем люди, считают быстрее, чем люди, отвечают на вопросы в миллион раз быстрее, чем люди, скрутило Малыша в колобок, развернуло, выбросило в коридор и через секунду снова швырнуло к нашим ногам, шумно дышащего, с огромными потемневшими глазами, отчаянно гримасничающего. Никогда раньше и никогда после не приходилось мне встречать такого благодарного слушателя. Изумрудная лампа на пульте индикатора сияла, как кошачий глаз, а Комов говорил и говорил, точными, ясными, предельно простыми фразами, ровным размеренным голосом и время от времени вставлял интригующие: «подробнее об этом мы поговорим позже» или: «это на самом деле гораздо сложнее и интереснее, но ведь ты пока еще не знаешь, что такое гемостатика».