Попочка не ответил ни слова, продолжая качаться взад и вперед, зато громко запела хорошенькая канарейка, только прошлым летом привезенная со своей теплой, благоухающей родины.
— Крикунья! — сказала барыня и набросила на клетку белый носовой платок.
— Пип, пип! Какая ужасная метель! — вздохнула канарейка и умолкла. Письмоводитель, или, как назвала его барыня, полевая птица, был
посажен в клетку, стоявшую рядом с клеткой канарейки и недалеко от попугая. Единственное, что попугай мог прокартавить человечьим голосом, была фраза, звучавшая иногда очень комично: «Нет, хочу быть человеком!» Все остальное выходило у него так же непонятно, как и щебетанье канарейки; непонятно для людей, а не для письмоводителя, который сам был теперь птицей и отлично понимал своих собратьев.
— Я летала под сенью зеленых пальм и цветущих миндальных деревьев! — пела канарейка. — Я летала со своими братьями и сестрами над роскошными цветами и тихими зеркальными водами озер, откуда нам приветливо кивал зеленый тростник. Я видела там прелестных попугаев, умевших рассказывать забавные сказки без конца, без счета!
— Дикие птицы! — ответил попугай. — Без всякого образования. Нет, хочу быть человеком!.. Что ж ты не смеешься? Если это смешит госпожу и всех гостей, то и ты, кажется, могла бы засмеяться! Это большой недостаток — не уметь ценить забавных острот. Нет, хочу быть человеком!
— Помнишь ли ты красивых девушек, плясавших под сенью усыпанных цветами деревьев? Помнишь сладкие плоды и прохладный сок диких овощей?
— О да! — сказал попугай. — Но здесь мне гораздо лучше. У меня хороший стол, и я свой человек в доме. Я знаю, что я малый с головой, и этого с меня довольно. Нет, хочу быть человеком! У тебя, что называется, поэтическая натура, я же обладаю основательными познаниями и к тому же остроумен. В тебе есть гений, но тебе не хватает рассудительности, ты берешь всегда чересчур высокие ноты, и тебе за это зажимают рот. Со мной этого не случится — я обошелся им подороже! К тому же я внушаю им уважение своим клювом и остер на язык! Нет, хочу быть человеком!
— О, моя теплая, цветущая родина! — пела канарейка. — Я стану воспевать твои темно-зеленые леса, твои тихие заливы, где ветви лобызают прозрачные волны, где растут «водоемы пустыни» (Кактусы. — Примеч. перев.); стану воспевать радость моих блестящих братьев и сестер!
— Оставь ты свои ахи и охи! — сказал попугай. — Состри-ка лучше да посмеши нас! Смех — признак высшего умственного развития. Ведь ни лошадь, ни собака не смеются, они могут только плакать; смех — это высший дар, отличающий человека! Хо, хо, хо! — захохотал попугай и опять сострил: — Нет, хочу быть человеком!
— И ты попалась в плен, серенькая датская птичка! — сказала канарейка жаворонку. — В твоих лесах, конечно, холодно, но все же ты была там свободна! Улетай же! Смотри, они забыли запереть тебя, форточка открыта — улетай, улетай!
Письмоводитель так и сделал, выпорхнул и сел на клетку. В эту минуту в полуоткрытую дверь скользнула из соседней комнаты кошка с зелеными сверкающими глазами и бросилась на него. Канарейка забилась в клетке, попугай захлопал крыльями и закричал:
— Нет, хочу быть человеком!
Письмоводителя охватил смертельный ужас, и он вылетел в форточку на улицу, летел-летел, наконец устал и захотел отдохнуть.
Соседний дом показался ему знакомым; одно окно было открыто, он влетел в комнату — это была его собственная комната — и сел на стол.
— Нет, хочу быть человеком! — сказал он, бессознательно повторяя остроту попугая, и в ту же минуту стал опять письмоводителем, но оказалось, что он сидит на столе!
— Господи помилуй! — сказал он. — Как это я попал сюда, да еще заснул! И какой сон приснился мне! Вот чепуха-то!
VI. ЛУЧШЕЕ, ЧТО СДЕЛАЛИ КАЛОШИ
На другой день, рано утром, когда письмоводитель еще лежал в постели, в дверь постучали и вошел сосед его, студент-богослов.
— Одолжи мне твои калоши! — сказал он. — В саду еще сыро, но солнышко так и сияет, — пойти выкурить на воздухе трубочку!
Надев калоши, он живо сошел в сад, в котором было одно грушевое и одно сливовое дерево, но даже и такой садик считается в Копенгагене (В старой части города. — Примеч. перев.) большою роскошью.
Богослов ходил взад и вперед по дорожке; было всего шесть часов утра; с улицы донесся звук почтового рога.
— О, путешествовать, путешествовать! Лучше этого нет ничего в мире! — промолвил он. — Это высшая, заветная цель моих стремлений! Удастся мне достигнуть ее, и эта внутренняя тревога моего сердца и помыслов уляжется. Но я так и рвусь вдаль! Дальше, дальше… видеть чудную Швейцарию, Италию…
Да, хорошо, что калоши действовали немедленно, не то он забрался бы, пожалуй, чересчур далеко и для себя, и. для нас! И вот он уже путешествовал по Швейцарии, упрятанный в дилижанс вместе с восьмью другими пассажирами. У него болела голова, ныла спина, ноги затекли и распухли, сапоги жали нестерпимо. Он не то спал, не то бодрствовал. В правом боковом кармане у него лежали переводные векселя на банкирские конторы, в левом — паспорт, а на груди — мешочек с зашитыми в нем золотыми монетами; стоило богослову задремать, и ему чудилось, что та или другая из этих драгоценностей потеряна; дрожь пробегала у него по спине, и рука лихорадочно описывала треугольник — справа налево и на грудь, чтобы удостовериться в целости всех своих сокровищ. В сетке под потолком дилижанса болтались зонтики и шляпы и порядочно мешали ему любоваться дивными окрестностями. Он смотрел-смотрел, а в ушах его так и звучало четверостишие, которое сложил во время путешествия по Швейцарии, не предназначая его, однако, для печати, один небезызвестный нам поэт: