Катя — Данилова-то невеста — незамужницей осталась. Года два либо три прошло, как Данило потерялся, — она и вовсе из невестинской поры вышла. За двадцать-то годов, по-нашему, по-заводскому, перестарок считается. Парни таких редко сватают, вдовцы больше. Ну, а эта Катя, видно, пригожая была, к ней всё женихи лезут, а у ней только и слов:
— Данилу обещалась.
Ее уговаривают:
— Что поделаешь! Обещалась, да не вышла. Теперь об этом и поминать не к чему. Давно человек изгиб.
Катя на своем стоит:
— Данилу обещалась. Может, и придет еще он.
Ей толкуют:
— Нет его в живых. Верное дело.
А она уперлась на своем:
— Никто его мертвым не видал, а для меня он и подавно живой.
Видят — не в себе девка, — отстали. Иные на смех еще подымать стали: прозвали ее мертвяковой невестой. Ей это прильнуло. Катя Мертвякова да Катя Мертвякова, ровно другого прозванья не было.
Тут какой-то мор на людей случился, и у Кати старики-то оба умерли. Родство у нее большое. Три брата женатых да сестер замужних сколько-то. Рассорка промеж ними и вышла — кому на отцовском месте оставаться. Катя видит — бестолковщина пошла, и говорит:
— Пойду-ка я в Данилушкову избу жить. Вовсе Прокопьич старый стал. Хоть за ним похожу. Братья-сестры уговаривать, конечно:
— Не подходит это, сестра. Прокопьич хоть старый человек, а мало ли что про тебя сказать могут.
— Мне-то, — отвечает, — что? Не я сплетницей стану. Прокопьич, поди-ко, мне не чужой. Приемный отец моему Данилу. Тятенькой его звать буду.
Так и ушла. Оно и то сказать: семейные не крепко вязались. Про себя думали: лишний из семьи — шуму меньше. А Прокопьич что? Ему по душе пришлось.
— Спасибо, — говорит, — Катенька, что про меня вспомнила.
Вот и стали они поживать. Прокопьич за станком сидит, а Катя по хозяйству бегает — в огороде там, сварить-постряпать и протча. Хозяйство невелико, конечно, на двоих-то… Катя — девушка проворная, долго ли ей!.. Управится и садится за какое рукоделье: сшить-связать, мало ли. Сперва у них гладенько катилось, только Прокопьичу все хуже да хуже. День сидит, два лежит. Изробился, старый стал. Катя и заподумывала, как они дальше-то жить станут.
Рукодельем женским не прокормишься, а другого ремесла не знаю.
Вот и говорит Прокопьичу:
— Тятенька! Ты бы хоть научил меня чему попроще.
Прокопьичу даже смешно стало.
— Что ты это! Девичье ли дело за малахитом сидеть! Отродясь такого не слыхивал.
Ну, она все ж таки присматриваться к Прокопьичеву ремеслу стала. Помогала ему, где можно. Распилить там, пошлифовать. Прокопьич и стал ей то-другое показывать. Не то, чтобы настоящее. Бляшку обточить, ручки к вилкам-ножам сделать и протча, что в ходу было. Пустяшно, конечно, дело, копеечно, а все разоставок при случае.
Прокопьич недолго зажился. Тут братья-сестры уж понуждать Катю стали:
— Теперь тебе заневолю надо замуж выходить. Как ты одна жить будешь?
Катя их обрезала:
— Не ваша печаль. Никакого мне вашего жениха не надо. Придет Данилушко. Выучится в горе и придет.
Братья-сестры руками на нее машут:
— В уме ли ты, Катерина? Эдакое и говорить грех! Давно умер человек, а она его ждет! Гляди, еще блазнить (мерещиться. — Ред.) станет.
— Не боюсь, — отвечает, — этого.
Тогда родные спрашивают:
— Чем ты хоть жить-то станешь?
— Об этом, — отвечает, — тоже не заботьтесь. Продержусь одна.
Братья-сестры так поняли, что от Прокопьича деньжонки остались, и опять за свое:
— Вот и вышла дура! Коли деньги есть, мужика беспременно в доме надо. Не ровен час, — поохотится кто за деньгами. Свернут тебе башку, как куренку. Только и свету видела.
— Сколько, — отвечает, — на мою долю положено, столько и увижу.
Братья-сестры долго еще шумели. Кто кричит, кто уговаривает, кто плачет, а Катя заколодила свое:
— Продержусь одна. Никакого вашего жениха не надо. Давно у меня есть.
Осердились, конечно, родные:
— В случае, к нам и глаз не показывай!
— Спасибо, — отвечает, — братцы милые, сестрицы любезные! Помнить буду. Сами-то не забудьте — мимо похаживайте!
Смеется, значит. Ну, родня и дверями хлоп.
Осталась Катя одна-одинешенька. Поплакала, конечно, сперва, потом и говорит:
— Врешь! Не поддамся!
Вытерла слезы и по хозяйству занялась. Мыть да скоблить — чистоту наводить. Управилась — и сразу к станку села. Тут тоже свой порядок наводить стала. Что ей не нужно, то подальше, а что постоянно требуется, то под руку. Навела так-то порядок и хотела за работу садиться:
Попробую сама хоть одну бляшку обточить.
Хватилась, а камня подходящего нет. Обломки Данилушковой дурман-чашки остались, да Катя берегла их. В особом узле они были завязаны. И Прокопьича камня, конечно, много было. Только Прокопьич до смерти на больших работах сидел. Ну, и камень все крупный. Обломышки да кусочки все подобрались — порасходовались на мелкую поделку. Вот Катя и думает:
Надо, видно, сходить на руднишных отвалах поискать. Не попадет ли подходящий камешок.
От Данилы да и от Прокопьича она слыхала, что они у Змеиной горки брали. Вот туда и пошла.
На Гумешках, конечно, всегда народ: кто руду разбирает, кто возит. Глядят на Катю-то — куда она с корзинкой пошла. Кате это нелюбо, что на нее зря глаза пялят. Она и не стала на отвалах с этой стороны искать, обошла горку-то. А там еще лес рос. Вот Катя по этому лесу и забралась на самую Змеиную горку, да тут и села. Горько ей стало — Данилушку вспомнила. Сидит на камне, а слезы так и бегут. Людей нет, лес кругом, — она и не сторожится. Так слезы на землю и каплют. Поплакала, глядит — у самой ноги малахит-камень обозначился, только весь в земле сидит. Чем его возьмешь, коли ни кайлы, ни лома? Катя все-таки пошевелила его рукой. Показалось, что камень не крепко сидит. Вот она и давай прутиком каким-то землю отгребать от камня. Отгребла, сколько можно, стала вышатывать. Камень и подался. Как хрупнуло снизу, — ровно сучок обломился. Камешок небольшой, вроде плитки. Толщиной пальца в три, шириной в ладонь, а длиной не больше двух четвертей. Катя даже подивилась.