Демиан

Сначала из-за слабости моего зрения жене пришлось просмотреть «Курортника» до того места, чтобы определить контекст и дословный текст предложения. Затем я тщательно перечитал спорную страницу своей книги, написанной 25 лет тому назад. Разумеется, написавший письмо был прав, разумеется, это было ошибкой, а для еврейского читателя почти кощунством, ведь автор, которого он до сих пор принимал всерьез, считал «поразительным», что такое благородное и возвышенное изречение было записано «уже» в Ветхом Завете, то есть задолго до Иисуса и христианского учения. Он был прав, в этом не приходилось сомневаться: мое выражение «поразительно», как и слово «уже» (которое мой корреспондент, однако, не оспаривал), объективно было неправильным, оно было опрометчивым и глупым, отражало какую-то одновременно стеснительную и высокомерную манеру, в какой во времена моего детства нам, маленьким протестантским детям, говорилось о Библии и иудаизме в популярной протестантской теологии, и сводилось это к тому, что хотя иудаизм и Ветхий Завет высоко чтятся и уважаются, но все-таки в них нет последнего слова, венца, Ветхий Завет преимущественно книга строгого закона, в то время как только Новый Завет дал истинное и полное понятие любви и милости, и т.

д. Когда я 25 лет тому назад написал ту строчку в «Курортнике», я еще не был, по крайней мере именно в тот момент, знающим и размышляющим, и когда я цитировал то замечательное изречение о любви к ближнему, мне действительно казалось «поразительным», что такое изречение, которое спокойно можно назвать квинтэссенцией христианской морали, «уже» написано в Ветхом Завете. Прав был он, милый озабоченный человек из Америки.

И все-таки! Разве «Курортник» и все мои книги писались для того, чтобы распространять в народе знания и объективные истины? Конечно, я хотел в них прежде всего служить истине, но совершенно искренне, всячески воздерживаясь от авторитарного привкуса в изложении мыслей; закону искренности, который вынуждает в значительной мере отказываться от своей личности, а нередко заниматься саморазоблачением, а этой жертвы читатель еще никогда не понимал вполне. Разве я хотел поделиться со своими читателями чем-либо иным, кроме результатов собственных переживаний и размышлений, а порой показать этап на пути к личности, приведший к этим результатам? Разве я разыгрывал когда-нибудь из себя диктатора, абсолютного всезнайку, проповедника и учителя, с ведомственной авторитетностью провозглашающего свои истины, но тщательно замалчивающего свои недостатки и сомнения? Разве не считал своей ролью и задачей делиться с читателями не только своими мыслями и убеждениями, но и сомнениями, не выступать перед ними авторитетом и посвященным, а показать только самого себя, ищущего и заблуждающегося собрата?

Я не мог объяснить все это человеку из Америки. Коль он не заметил этого, читая мои книги, которые знают почти все, в письме, каким бы длинным оно ни было, мне не удалось бы научить его читать и понимать по-другому. Он потребовал от меня вычеркнуть единственное слово в книге и тем самым солгать во имя истины, потому что я должен был сделать так, как будто тогда, 25 лет тому назад, когда я писал «Курортника», я был не способен на заблуждение или легкомыслие, на незнание Библии и теологии, как будто тогда, как и сегодня, надо мной не тяготели во всем издержки моего происхождения и воспитания. Может быть, от меня потребовали все-таки слишком многого?

Казалось бы, дело пустячное. От меня потребовали сделать что-то противоречащее моему существу и вкусу, моим литературным привычкам, чтобы не сказать «основным принципам», и на это, собственно, был один ответ — отказ. Но обстоятельства выглядят всегда проще, чем они есть, а моральные — в большей степени, чем все прочие. Если бы я был на двадцать лет моложе! Я не стал бы тогда утруждать жену поисками нужного места в книге, не мучился бы сомнениями, нашел бы время все объяснить своему читателю в письме на нескольких страницах, расчувствовался бы в этом письме, польщенный уверенностью, что теперь-то действительно убедил и успокоил партнера. Слово «поразительно» осталось бы в моей книге, продолжая с благородной искренностью свидетельствовать о моей наивности и глупости в 1923 году.

Но теперь я стал несколько старше и несколько опасливее, а возможно, и несколько неувереннее, и человек, пожелавший, чтобы я вычеркнул слово, тоже не молодой читатель, которого можно успокоить добрым письмом, поколебав его убеждения, а старый господин, письмо которого и скромно, и достойно. Кроме того, он благочестивый поклонник Библии, человек, лучше меня разбирающийся в Ветхом Завете, которому одно мое несколько необдуманное слово причинило боль и неприятность. И еще кое-что: он был еврей. Он принадлежал к народу, который дал миру Библию и Спасителя, а за это получил ненависть и жестокую враждебность почти всех других народов, был представителем древнего избранного народа, который в наше безбожное время вытерпел немыслимое и показал себя при этом лучше, нежели какой-либо другой, более молодой народ при подобных гонениях: евреи не только показали (и это относится еще и к сегодняшнему дню, ведь преследования продолжаются) бесподобный пример солидарности, братской помощи и жертвенности, еще совершенно не осознанный миром, больше того, в бесчисленных случаях они проявляли геройство в терпении, смелость перед лицом смерти, достоинство в нужде и гибели, перед лицом которых мы, неевреи, можем только стыдиться.

И вот этому доброжелательному и достойному старому еврею я должен был ответить отказом на его благородно выраженную просьбу, должен был противопоставить его вере и сверхличной благочестивой мудрости свое право писателя, представителя психологической специальности, свой пафос исповедника; и, отказав и разочаровав его, еще и поучать?

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55