Он улыбнулся, представив себе этого бога, потому что бог этот напомнил ему носатого судью в парике, который расставляет запятые в судебном акте, держа его в вытянутой руке, и подумал, что не вспомнил бы имени этого бога, не будь оно похоже по звучанию на слово «мот». Вот оно — сумасшествие. Но не из-за этого ли сумасшествия он готов навсегда покинуть дом молитвы и благоразумия, в котором родился, и уклад жизни, из которого вышел.
Они снова пролетели с резкими криками над выступающим углом дома, темные на фоне бледнеющего неба. Что это за птицы? Вероятно, ласточки вернулись с юга.
Значит, и ему пора уезжать, ведь они, птицы, прилетают и улетают, свивают недолговечные гнезда под крышами людских жилищ и покидают свои гнезда для новых странствий.
Склоните лица ваши, Уна и Алиль.
Гляжу на них, как ласточка глядит
Из гнездышка под кровлей, с ним прощаясь
Пред дальним странствием над зыбью шумных вод.[178]
Тихая текучая радость, подобно шуму набегающих волн, разлилась в его памяти, и он почувствовал в сердце тихий покой безмолвных блекнущих просторов неба над водной ширью, безмолвие океана и покой ласточек, летающих в сумерках над струящимися водами.
Тихая текучая радость разлилась в этих словах, где мягкие и долгие гласные беззвучно сталкивались, распадались, набегали одна на другую и струились, раскачивая белые колокольчики волн в немом переливе, в немом перезвоне, в тихом замирающем крике; и он почувствовал, что то предсказание, которого он искал в круговом полете птиц и в бледном просторе неба над собой, спорхнуло с его сердца, как птица с башни — стремительно и спокойно.
Что это — символ расставания или одиночества? Стихи, тихо журчащие на слуху его памяти, медленно воссоздали перед его вспоминающим взором сцену в зрительном зале в вечер открытия Национального театра[179]. Он сидел один в последнем ряду балкона, разглядывая утомленными глазами цвет дублинского общества в партере, безвкусные декорации и актеров, двигающихся, точно куклы в ярких огнях рампы. У него за спиной стоял, обливаясь потом, дюжий полисмен, готовый в любой момент навести порядок в зале. Среди сидевших тут и там студентов то и дело поднимался неистовый свист, насмешливые возгласы, улюлюканье.
— Клевета на Ирландию!
— Немецкое производство!
— Кощунство!
— Мы нашей веры не продавали!
— Ни одна ирландка этого не делала!
— Долой доморощенных атеистов!
— Долой выкормышей буддизма![180]
Из окна сверху вдруг послышалось короткое шипенье, значит, в читальне зажгли свет. Он вошел в мягко освещенную колоннаду холла и, пройдя через щелкнувший турникет, поднялся по лестнице наверх.
Крэнли сидел у полки со словарями. Перед ним на деревянной подставке лежала толстая книга, открытая на титульном листе. Он сидел, откинувшись на спинку стула и приблизив ухо, как выслушивающий покаяние исповедник, к лицу студента-медика, который читал ему задачу из шахматной странички газеты. Стивен сел рядом с ним справа, священник по другую сторону стола сердито захлопнул свой номер «Тэблета»[181]и встал.
Крэнли рассеянно посмотрел ему вслед. Студент-медик продолжал, понизив голос:
— Пешка на е4.
— Давай лучше выйдем, Диксон[182], — сказал Стивен предостерегающе. — Он пошел жаловаться.
Диксон отложил газету и, с достоинством поднявшись, сказал:
— Наши отступают в полном порядке.
— Захватив оружие и скот, — прибавил Стивен, указывая на титульный лист лежавшей перед Крэнли книги, где было напечатано: «Болезни рогатого скота».
Когда они проходили между рядами столов, Стивен сказал:
— Крэнли, мне нужно с тобой поговорить.
Крэнли ничего не ответил и даже не обернулся. Он сдал книгу и пошел к выходу; его щеголеватые ботинки глухо стучали по полу. На лестнице он остановился и, глядя каким-то отсутствующим взглядом на Диксона, повторил:
— Пешка на чертово е4.
— Ну, если хочешь, можно и так, — ответил Диксон.
У него был спокойный, ровный голос, вежливые манеры, а на одном пальце пухлой чистой руки поблескивал перстень с печаткой.
В холле к ним подошел человечек карликового роста. Под грибом крошечной шляпы его небритое лицо расплылось в любезной улыбке, и он заговорил шепотом. Глаза же были грустные, как у обезьяны.
— Добрый вечер, капитан, — сказал Крэнли, останавливаясь.
— Добрый вечер, джентльмены, — сказала волосатая обезьянья мордочка.
— Здорово тепло для марта, — сказал Крэнли, — наверху окна открыли.
Диксон улыбнулся и повертел перстень. Чернявая сморщенная обезьянья мордочка сложила человеческий ротик в приветливую улыбку, и голос промурлыкал:
— Чудесная погода для марта. Просто чудесная.
— Там наверху две юные прелестницы совсем заждались вас, капитан, — сказал Диксон.
Крэнли улыбнулся и приветливо сказал:
— У капитана только одна привязанность: сэр Вальтер Скотт. Не правда ли, капитан?
— Что вы теперь читаете, капитан? — спросил Диксон. — «Ламмермурскую невесту»?
— Люблю старика Скотта, — сказали податливые губы. — Слог у него — что-то замечательное. Ни один писатель не сравнится с сэром Вальтером Скоттом.
Он медленно помахивал в такт похвалам тонкой сморщенной коричневой ручкой. Его тонкие подвижные веки замигали, прикрывая грустные глазки.
Но еще грустнее было Стивену слышать его речь: жеманную, еле внятную, всю какую-то липкую, искаженную ошибками. Слушая, он спрашивал себя, правда ли то, что рассказывали о нем? Что его скудельная кровь благородна, а эта ссохшаяся оболочка — плод кровосмесительной любви?
Деревья в парке набухли от дождя, дождь шел медленно, не переставая, над серым, как щит, прудом. Здесь пронеслась стая лебедей, вода и берег были загажены белесовато-зеленой жижей. Они нежно обнимались, возбужденные серым дождливым светом, мокрыми неподвижными деревьями, похожим на щит соглядатаем-озером, лебедями. Они обнимались безрадостно, бесстрастно. Его рука обнимала сестру за шею, серая шерстяная шаль, перекинутая через плечо, окутала ее до талии, ее светлая головка поникла в стыдливой податливости. У него взлохмаченные медно-рыжие волосы и нежные, гибкие, сильные, веснушчатые руки. А лицо? Лица не видно. Лицо брата склонялось над ее светлыми, пахнувшими дождем волосами, рука — веснушчатая, сильная, гибкая и ласковая, рука Давина.
Он нахмурился, сердясь на свои мысли и на сморщенного человечка, вызвавшего их. В его памяти мелькнули отцовские остроты о шайке из Бантри. Он отмахнулся от них и снова с тягостным чувством предался своим мыслям. Почему не руки Крэнли? Или простота и невинность Давина более потаенно уязвляли его?
Он пошел с Диксоном через холл, предоставив Крэнли церемонно прощаться с карликом.
У колоннады в небольшой кучке студентов стоял Темпл. Один студент крикнул:
— Диксон, иди-ка сюда и послушай. Темпл в ударе.
Темпл поглядел на него своими темными цыганскими глазами.
— Ты, О'Кифф, лицемер, — сказал он. — А Диксон — улыбальщик. А ведь это, черт возьми, хорошее литературное выражение.
Он лукаво засмеялся, заглядывая в лицо Стивену, и повторил:
— А правда, черт возьми, отличное прозвище — улыбальщик.
Толстый студент, стоявший на лестнице ниже ступенькой, сказал:
— Ты про любовницу доскажи, Темпл. Вот что нам интересно.
— Была у него любовница, честное слово, — сказал Темпл. — При этом он был женат. И все попы ходили туда обедать. Да я думаю, все они, черт возьми, ее попробовали.





