Какая жалость, что она не отсюда.
Каждый год в середине августа Кантри-клаб устраивал танцы, не только для богатых семейств, настоящих его членов, но и для некоторых других добропорядочных жителей города. Это должно было быть в новом четырехэтажном особняке из красного кирпича, с красивым двором. Мы были приглашены, потому что я уже была достаточно взрослой, но за день до этого заболел отец, и маме пришлось остаться дома и поухаживать за ним. Он полулежал на подушках кушетки в гостиной, чтобы видеть, чем занимается в саду моя мама и время от времени окликать ее через окно. Ему была также видна дорожка к передней двери. Он уверял ее, что она все делает неправильно. Я даже и спрашивать не стала, можно ли мне пойти на танцы одной. Отец сказал:
— Почему ты не выйдешь и поможешь своей маме?
— Она не хочет, — сказала я. — Лучше я побуду здесь.
— Бесс! Бесс! — сердито закричал он и начал давать маме инструкции, через окно.
Мама трудилась в саду под кухонным окном; стоя на коленях она выпалывала сорняки, наша гостья стояла рядом с нею, дымя сигаретой и подстригала куст сирени. Я сказала тихо-тихо:
— Мама, ну можно мне пойти, ну можно?..
Моя мама вытерла рукой лоб и отозвалась:
— Да, Бен! — обращаясь к отцу.
— Ну почему мне нельзя! — шипела я. — Там будет и мама Бетти, и мама Руфи. Почему ты им не позвонишь?..
— Да не так!.. — грянуло из окна гостиной. Моя мама кротко вздохнула и весело улыбнулась. — Да, Бен! — ответила она радушно. — Я слушаю. — Отец снова принялся давать наставления.
— Мама, — отчаянно сказала я, — почему ты не можешь.
— Да, Бен! — ответила она радушно. — Я слушаю. — Отец снова принялся давать наставления.
— Мама, — отчаянно сказала я, — почему ты не можешь…
— Твой отец этого не одобрит, — сказала она и снова улыбнулась милой улыбкой, и снова ответила отцу, ободряя его. Я побрела к сиреневому кусту, где наша гостья, в своем неописуемом черном платье, складывала сухие ветки в кучу. Она последний раз затянулась сигаретой, держа ее двумя пальцами, затем втоптала ее в землю и двумя руками подняла всю огромную охапку мертвого дерева. Перебросив ее через забор, она стряхнула с себя мусор.
— Папа говорит, а августе нельзя подстригать деревья, — пробурчала я.
— Да? — сказала она.
— Им от этого больно.
— Вот как, — сказала она. На ней были садовые рукавицы, которые были ей малы; она снова взяла секатор и начала срезать стволы дюймовой толщины и сухие ветки: они щелкали, переламываясь, мелкие щепки летели в лицо. Это делалось быстро и умело.
Я не говорила больше ничего, только следила за ее лицом.
— Но мама Руфи и мама Бетти… — начала я нерешительно.
— Я никогда не выхожу, — сказала она.
— Вам не надо будет оставаться, — сказала я, чуть не плача.
— Никогда, — сказала она. — Никогда и низачем, — и отсекла особенно толстую, сухую серебристую ветвь, сунув ее мне в руки. Она стояла, глядя на меня, и ее взгляд, и весь ее облик внезапно стал очень суровым и неприятным, отчего-то чужим, словно облик человека, видящего, как другие идут умереть в бою — почти как в кино, только тверже, словно стальной шип. Я поняла, что никуда не пойду. Мне казалось, что ей довелось повидать бои Великой Войны, может даже сражаться в них. Я спросила, хотя с трудом могла говорить:
— А вы были на Великой Войне?
— На какой великой войне?.. — сказала наша гостья. Затем пробормотала: — Нет, я никуда не выхожу, — и снова принялась подрезать деревья.
Вечером того дня, когда должны были быть танцы, мам велела мне одеваться, и я оделась. У меня на двери висело зеркало, но окно было удобнее; оно все смягчало: в нем я словно повисала в середине черного пространства и мои глаза светились из глубоких мягких теней. На мне было платье из розового органди и букетик маргариток, не диких, а садовых. Спустившись, я увидела, что наша гостья ждет меня внизу: высокая, с обнаженными руками, почти красивая, потому что она сделала что-то со своими невозможными волосами, и ржаво-черные пряди завились, как на самых лучших фотографиях. Затем она встала, и я поняла, что она к тому же и красива на самом деле, вся черная и серебряная в платье парижского или лучшего нью-йорского стиля, с серебряной лентой на лбу, как у индийской принцессы, и серебряные туфли на каблуках с одним ремешком на подъеме.
Она сказала:
— Ах! Ну разве ты не прелесть, — а затем шепотом, взяв меня за руку и глядя на меня сверху вниз со странной мягкостью: — Я ведь буду плохой дуэньей. Я собираюсь исчезнуть.
— Ну, — сказала я, внутренне содрогаясь от своей смелости, — надеюсь, что смогу сама о себе позаботиться. — Но надеялась я, что она не оставит меня одну и что никто не будет над нею смеяться. Ведь она и вправду была невероятно высокой.
— Твой папа ляжет в десять, — сказала мама. — Возвращайся к одиннадцать. Желаю счастья. — И она поцеловала меня.
Но отец Руфи, который отвез Руфь, меня, ее маму и нашу гостью в Кантри-Клаб, не смеялся. И никто другой тоже. Наша гостья казалась необыкновенно грациозной в своем платье, излучая какую-то странную доброту; Руфь, которая никогда ее не видела, только слышала сплетни о ней, завопила:
— Твоя подруга просто прелесть!
Отец Руфи, он преподавал математику в школе, сказал, прокашлявшись:
— Должно быть, одиноко сидеть все время дома, — и она ответила:
— О да. Конечно, да, — опустив удивительно длинную, худую, элегантную кисть на его плечо, словно непугливого паука, а их слова эхом взлетели в ночи и затерялись в деревьях, черной массой обступивших фонарики аллеи.
— Руфь хочет стать циркачкой! — смеясь, воскликнула ее мать.
— Не хочу!.. — возразила Руфь.
— Да ты и не сможешь, — сказал ее отец.
— Я сделаю точно так, как мне захочется, — сказала Руфь, задрав нос, вынула из сумки шоколадку и сунула ее в рот.
— Нет! — рассерженно сказал ее отец.
— Папа, ты знаешь, что я так и сделаю, — сказала Руфь с набитым ртом и в темноте сунула мне шоколадную тянучку. Я съела ее: она подтаяла и была неприятно приторной.
— Чудо, правда? — шепнула Руфь.
Кантри-Клуб был куда скромнее, чем я ожидала: просто большой дом с верандой, опоясывающей три его стороны, не очень большой газон, но там была дорожка, ведущая к двум каменным столбам, над которыми — и дальше по аллее — были протянуты цветные китайские фонарики. Тут было хорошо. Внутри, на весь первый этаж, одна большая комната с лакированным полом, напоминавшая школьный спортзал; в дальнем углу стоял пуншевый столик, а по стенам и потолку висели гирлянды и цепочки фонариков. На кино это было непохоже, но все было чудесно разрисованно. По веранде были расставлены хрупкие креслица. Я решила, что это «мило». За пуншевым столиком начиналась лестница на второй этаж, где на галерее были расставлены столики, за которыми взрослые могли посидеть и выпить (хотя руководство клуба притворялось, что ничего не знает). Большие французские окна были отворены на веранду, китайские фонарики на них покачивались от легкого ветра. У Руфи платье было лучше моего. Мы подошли к столику и выпили пунша, пока она расспрашивала меня о нашей гостье, а я то и дело врала ей.
— Да ты ничего не знаешь, — сказала Руфь. Она замахала через весь зал каким-то своим друзьям: потом я увидела, как она танцует перед оркестром с каким-то мальчиком. Танцевали старшие ребята, их родители и другие взрослые пары. Я оставалась возле пуншевого столика. Взрослые, знавшие моих родителей, подходили и заговаривали со мной: они спрашивали, как мои дела, и я отвечала, что хорошо; они спрашивали, как мой отец, и я отвечала, что прекрасно. Кто-то собрался меня кому-то представить, но я отвечала, что уже знакома с ним. Я воображала себя Айрис Марч, сидящей с любовником в кафе и курившей сигарету в длинном мундштуке. Так было в «Зеленой шляпе». Отойдя от столика, я вышла через французское окно на веранду. Наша гостья сидела на перилах, вытянув длинные ноги, и читала журнал при помощи маленького фонарика. Цветы, росшие вокруг веранды, были едва различимы в свете декоративных лампочек, и лишь когда она переворачивала страницу, белые петунии вспыхивали в двинувшемся луче. Я решила, что сейчас и мне было неплохо выкурить сигарету в длинном мундштуке слоновой кости. И чтобы он блестели при луне. Луна уже вставала над лесом у края газона, но ночь была облачной, и в том направлении виделось лишь смутное свечение. Было тепло.





