— У вас прелестный дом, мадам! Не позволите ли взглянуть на вашу гостиную, bitte schon? Мы ищем подходящее помещение для штаба.
Granny закашлялась:
— Видите ли… Дело в том, что у нас очень большая семья, и, к несчастью, сейчас нет ни одной свободной комнаты. — Новый приступ кашля. — Дом переполнен… Дети, слуги, шофер, горничные, кухарка… Кроме того, не хотелось бы подвергать вас опасности. Мы лечим заразных больных.
— Дорогая мадам, вы ведь понимаете, что я вправе реквизировать ваш дом на военные нужды.
— О, разумеется, если сочтете нужным. Не думаю, что несколько крошечных бацилл способны запугать вермахт, не так ли?
В этот миг на лестнице показалась мать моего деда.
— Что здесь происходит, Грейс? — поинтересовалась она. — Кто этот господин?
— Не волнуйтесь, мадам, мы просто беседуем с нашим любезным гостем.
— Кто эта старуха? — спросил по-французски немецкий офицер.
— О, позвольте представить вам мою свекровь: знаменитая художница Жанна Дево, она живет с нами. И — прошу извинить меня, господин лейтенант, — но по-французски нехорошо говорить «старуха». Надо сказать «пожилая дама».
По двору важно прошествовали коровы.
— А это что еще такое? — удивился офицер.
— Здесь рядом ферма…
— Ну хорошо, но неужели даже на третьем этаже у вас не найдется для нас места?
Повисла тревожная тишина. И тогда вступила Жанна, с блеском продемонстрировав свою сообразительность.
— Ах нет! — воскликнула она. — На третьем этаже мы держим сено для коров!
— Ach so! Благодарю за радушный прием. — Мы подумаем, воспользоваться ли нам вашим гостеприимством, и, возможно, еще вернемся. Auf wiedersehen!
Он не вернулся.
Ламберы покинули виллу «Наварра» в августе 1944 года, после отступления немецких войск. Усаживаясь в машину, бабушка — ее звали Симона — пробурчала: «Четыре года коту под хвост! Немедленно в Париж!» Похоже, такая черная неблагодарность несколько обескуражила моих деда с бабкой.
Они никогда не упоминали об этой истории и не поддерживали с семьей бриллиантовых воротил никаких связей. Разве нельзя спасать евреев, оставаясь при том убежденными католиками, монархистами и ретроградами с легким оттенком антисемитизма? Снобов часто упрекают в том, что они слишком поверхностны, но и они, случается, проявляют героизм, пусть и немного легкомысленный, и укрывают целую семью только потому, что она принадлежит к их социальному слою.
Однако это не мешает им держать дистанцию, словно бы напоминая: «Если я спас кому-то жизнь, не подумайте, что мы вместе пасли свиней!»
Во всяком случае, удачная реплика моей бабки насчет того, что «по-французски положено говорить не «старуха», а «пожилая дама», облетела всю округу, как и многие другие ее словечки. Granny имела общих предков с драматургом Джорджем Бернардом Шоу, и ее отец, тот самый, что был полковником в Индийской армии, отзывался о ней так: «Мне удавалось прижать к ногтю индусов, но не свою дочь».
Но все-таки самое мое любимое из высказываний Granny другое. О нем я узнал от Франсуа Бейру. На одном коктейле на вилле «Наварра», устроенном в честь открытия сезона охоты на лис, он вежливо спросил у нее, как она себя чувствует, и услышал в ответ: «Ужасно! Чем старше я становлюсь, тем быстрее умнею!» Тетя Эвелина также рассказывала мне, что на протяжении всей войны Шарль и Грейс Бегбедер принимали на работу в санаторий «Пик дю Миди» врачей-евреев (немецких, венгерских, польских) и прятали множество еврейских детей, выдавая их за туберкулезных больных. Немцы, опасаясь заразы, обходили санатории за милю. Княгиня де Фосиньи-Люсенж, урожденная Эфрусси, перебравшаяся в По прямиком с авеню Фош вместе с двумя десятками слуг, предпочитала ночевать на вилле «Наварра», поскольку не желала, чтобы ее сон тревожили всякие непрошеные визитеры. По прикидкам моей кузины Анны Лафонтан, число еврейских беженцев, по пути в Испанию находивших приют в лечебных заведениях нашей семьи, достигало примерно 500 человек. К сожалению, никаких доказательств отважного поведения моих родных не сохранилось. Иначе мои дед и бабка с отцовской стороны считались бы славными героями невидимого фронта. Я знаю, что Грейс курила английские сигареты, которыми ее по-приятельски снабжал отец Карре, прятавший у себя британских летчиков (исключительно аристократов); так вот, у нее было такое развлечение — прогуливаясь по Пиренейскому бульвару, пускать дым в лицо бродившим там немецким солдатам. Шарля дважды арестовывали — снимали с поезда, когда он ездил в Париж. Оба раза ему удавалось вернуться домой благодаря высокопоставленным покровителям, но кому именно — вот вопрос. Мой дядя утверждает, что во время «чистки» дед точно так же спасал коллаборационистов, опять-таки помогая им переправиться в Испанию — тем же путем, каким прежде переправляли евреев. Понимаю, что данных маловато, но это все, что мне известно: они вели головокружительную двойную игру (принимали у себя сторонников и Петена и де Голля, правда, всегда провожали их через разные двери, чтобы те случайно не столкнулись). Сегодня, когда дом превращен в отель сети «Реле-э-шато»[1], каждый может провести ночь в бабушкиной спальне, которую после ее смерти дед долгие годы поддерживал в прежнем безупречном состоянии. Насколько я помню, это было нечто вроде святилища, куда меня не пускали. Только после того как дом стал отелем, я в нее проник. Говорят, не стоит возвращаться в места своего детства — очень уж они уменьшаются в размерах. Но к вилле «Наварра» это не относится: она с годами нисколько не съежилась. Теперь любой подающий надежды писатель может поселиться в комнате покойницы. Но присутствие в ней Granny еще ощущается, и временный оккупант слышит посреди ночи тихий голос, произносящий с нью-йоркским акцентом: «Нехорошо, дорогой Фредерик, говорить «комната покойницы». Надо сказать «апартаменты моей дорогой усопшей бабушки».
Когда мои родители были детьми, наша страна принадлежала нацистам. Проникшись отвращением к Франции, отец и мать уехали учиться в Америку — страну, которая освободила их родину. Наши деды, пережив унижение, спасли лицо благодаря одному генералу, укрывшемуся в Лондоне. Он удерживал ситуацию до мая 1968 года, когда лицемерие с треском рухнуло, а вместе с ним и брак моих родителей.
Проникшись отвращением к Франции, отец и мать уехали учиться в Америку — страну, которая освободила их родину. Наши деды, пережив унижение, спасли лицо благодаря одному генералу, укрывшемуся в Лондоне. Он удерживал ситуацию до мая 1968 года, когда лицемерие с треском рухнуло, а вместе с ним и брак моих родителей. Лишь в мае 1981-го, после избрания на президентский постучастника Сопротивления, сотрудничавшего с правительством Виши[2], старшие члены семьи сочли возможным признать, что им удалось выжить: со стороны матери — отец семейства, который был ранен на фронте, прошел плен, примкнул, хоть и с опозданием, к Сопротивлению и честно сражался в его рядах; со стороны отца — монархист, проникнутый антисемитскими идеями Шарля Морраса, процветавший в годы оккупации, «Праведник мира»[3], не отмеченный Израилем по той простой причине, что никому не пришло в голову обратиться туда с соответствующим заявлением. Не исключено, что Шарлю Бегбедеру-старшему плевать было на то, зазеленеет ли его именное дерево в мемориале Яд-Вашем или нет, но эта история, о которой мой отец даже не подозревал, а сам я узнал только потому, что по крохам выколачивал информацию из своих тетушек и дядьев (истинных беарнцев!), наполняет меня гордостью, меня, внука-придурка, загремевшего в каталажку. Как говорится в Талмуде: «Кто спасает одну жизнь, спасает весь мир». После Первой мировой войны измученные французы поняли, что лучше быть живым хитрецом, чем мертвым храбрецом. Если же им и приходилось проявлять героизм, то они делали это как бы между прочим, без всякого самолюбования, может, даже невольно. Герой мог быть в то же время и лицемером, и светским львом, и денежным мешком, и просто живым человеком. Люди считали, что им и так крупно повезло — они остались в живых в стране, на их глазах испустившей дух.





