— Ну что, разве этого не довольно?
Доминик отозвался совсем тихо:
— Ты называл сейчас прегрешения несчастных, слабых людей. Думая об их дальнейшей участи, я содрогаюсь всей душой. Но скажи мне, мой добрый хозяин, почему их грязные маленькие грешки заставили тебя так люто ненавидеть Господа?
Пейре сказал:
— Ты, монах, видать, знатного рода и учился где-нибудь в большом городе, а я дальше ярмарки в Фуа не бывал. Где уж мне с тобой спорить.
— Вот и не спорь, — сказал на это Доминик вполне мирно. — Коли есть охота — позови других, кто может поспорить, а сам послушай.
— Задуришь ты нас своими спорами, — сказал Пейре чуть не плача. — Я одно знаю: ваш Монфор, будь он проклят, сидит в Тулузе, а прежде там сидел наш граф Раймон, с которым ваши люди обошлись жестоко и несправедливо.
— А тебе-то что с того? — спросил Доминик. — Я не о светских властях говорить пришел.
Так и случилось, что на третий день после появления в Монферье незнакомца, которого подобрала на дороге Мартона, местные мужланы собрались перед маленькой, несколько лет уже пустующей церковью послушать — что скажет им странник.
Стоит посмотреть на эти горы, размыкающиеся над головой, на утонувшие в густой зелени склоны и скалистые вершины, на быстрый водный поток с белыми гребнями на перекатах, на маленькое, затерянное меж гор селение, на пыльную эту площадь и старенькую церковку с провалившимся порогом, сквозь который выросла уже трава за годы запустения.
На пороге, пошире расставив босые ноги, утвердилась мартонина находка — тощий, хворый с виду человек в рубище, с котомкой через плечо. Впервые при дневном свете видит его Пейре и понимает, что не ошибся в своем предположении: монашек-то действительно знатного рода. С такой осанкой крестьянин не рождается. Нос у монаха крючком, брови дугами, ресница светлыми стрелами. На диво быстро набрался сил: третьего дня помирал, вчера едва шевелился, а нынче воскрес и говорит глуховатым, но внятным и хорошо слышным голосом.
Ничего такого особенного, впрочем, не говорит. Пересказывает каноническое евангелие. Но так пересказывает, будто сам при всем присутствовал. И само собой как-то делается понятным, что все сказанное — правда и, стало быть, учение катарское об иллюзорности Иисуса — насквозь лживо.
Сельчане слушают разинув рот. Потом один, у кого ума побольше, чем у остальных, протолкался вперед и крикнул Доминику прямо в лицо:
— Да что тебя слушать, папский прихвостень! Говорить: «Иисус», а думаешь: «Монфор». Говоришь: «спасение души», а думаешь: «отдайте ваши земли нам».
Доминик спросил:
— Ты веришь в то, что Иисуса не было? Что Он не рождался, не жил, не ходил по земле, не ел хлеб, не пил вино, не страдал, не умирал?
— Я верю в то, что этот мир предан злу и всецело находится в руках мессена дьявола, — запальчиво сказал тот из сельчан, у кого было побольше ума, чем у остальных. — Возрази мне, монах! Докажи, что я неправ!
— Ты неправ, — мягко сказал Доминик.
Все засмеялись, громче всех — спорщик и Пейре. Пейре был сильно смущен тем обстоятельством, что пригрел в своем доме эту католическую змею — по неведению, по ошибке. Знал бы — бросил бы умирать на дороге, только чтобы не хлебать сейчас позора.
— Весь этот мир пронизан злом, — заговорил опять тот из сельчан, который знал больше всех. — Доказательства этому мы видим каждый день. Вашему добру нечего делать здесь. Место занято! — Он раскинул руки, будто желая разом обнять и эти горы, и быструю речку, и деревню, и далекую Тулузу — опозоренную Тулузу, стены которой снесли и укрепления срыли по велению Монфора: будто уличенную в прелюбодеянии жену остригли. — Добрый Бог не допустил бы всего того, что делается в этом мире. А коли допустил — стало быть, не добр Он вовсе и не благ.
Доминик молчал. Долго молчал, так что в этом безмолвии неожиданно стало слышаться невысказанное знание. Будто не доросли собеседники его до этого знания. Будто слишком малы они еще и неразумны.
И сказали Доминику — чтобы только прервать это странное молчание:
— Знаешь ли ты, монах, что до тебя много раз останавливались у нас совершенные катары?
— Знаю, — сказал Доминик. — Ибо слышу в ваших словах отзвуки их речей.
— Мы прогнали нашего священника, монах. Он обирал нас, лгал нам, вел непотребную жизнь, а от нас требовал денег, благочестия и покорности.
Доминик вздохнул.
— Догадываюсь, — сказал он.
— Но совершенные — они никогда не лгут. Они ведут строгую жизнь, их тело изнурено постом, их дух возвышен постоянной молитвенной работой, в их глазах свет, их голос тих, но проникает в самую душу…
Тут говоривший осекся, ибо, сам того не желая, обрисовал облик стоявшего перед ним католического монаха.
Доминик сказал:
— Да, я встречал совершенных и говорил с ними. Многие из них действительно таковы, как ты только что сказал. Тем больше оснований сожалеть об их заблуждениях, ибо сердечное верование их бесконечно далеко от истины и уводит их в пасть ада, полную острых и ядовитых зубов.
Это были слишком смелые слова. Многие нахмурились и сжали кулаки. Но этот больной, немолодой человек бесстрашно смотрел на недовольную им толпу, один перед всеми. Пейре набрался духу и выкрикнул:
— Те совершенные творили чудеса, чтобы мы поверили их правоте!
— Расскажи, — попросил Доминик.
Пейре оглянулся на односельчан, шагнул вперед, решительно тряхнул головой и заговорил:
— Они делали много дивного и поразили нас в самое сердце, ибо прежде нам не доводилось видеть ничего подобного.
Один из них взял несколько горстей муки и рассыпал по земле тонким слоем, а после ходил по ней ногами и не оставил никаких следов. Это потому, что он ступал по воздуху, а к земле не прикасался. И многие из нас были свидетелями этого чуда и потому поверили всем словам этого человека. Ведь если бы он не был свят и прав во всем, что утверждал, то ему не удалось бы совершить ничего подобного. А другой развел огонь и много раз протягивал руки сквозь пламя, и пламя не смело повредить его плоти.
Доминик слушал, и по его лицу невозможно было понять, какое впечатление производит на него рассказ Пейре.
А сельчане раздухарились, вспоминая тот день, один из самых ярких в их размеренной жизни, состоящей по преимуществу из тоскливых будней. Нечасто выпадали им такие праздники. И спросили они Доминика:
— А ты можешь ли сделать что-нибудь подобное, чтобы мы поверили тебе?
— Нет, — сказал Доминик. — Ничего подобного я сделать не могу. И потому если вы хотите спасти себя и готовы последовать моему доброму совету, вам придется поверить мне на слово.
Он порылся в своей торбе, которую носил через плечо, и вытащил лоскут пергамента, где были написаны какие-то слова.
— Есть ли среди вас обученные грамоте? — спросил он, впрочем, без особенной надежды.
Один выискался — большая редкость в селении. Доминик подозвал его к себе и передал ему лоскут. Грамотей повертел пергамент в пальцах, пытаясь разобрать слова. Не шибко-то он был грамотный и потому через минуту спросил, на Доминика щурясь:
— А что здесь написано?
— Символ веры, — сказал Доминик. — Читайте его каждый день и спасетесь, а заблуждения свои оставьте.
И — все. Никаких чудес, никаких доказательств. И за спиной — грозная тень Монфора, который языка провансальского не знает, художества трубадурского не ценит. Чужак, северянин, варвар, франк. Мужланам, понятное дело, трубадурское художество было ни к чему, но захватчиков не любит никто, даже мужланы.





